— Не рассказывай ничего, я все знаю… Бояться тебе нечего, ты на верном пути, и товарищи не дадут тебе сбиться… Помни то, что видел здесь: истинных людей и тех, кто не достоин названия «человек»; не забудь ни хороших, ни черных дел; об этом потом, после войны, надо говорить без устали, без устали… Предостерегать, напоминать, разоблачать — вот святой долг тех, кто останется в живых, не забудь об этом! И еще просьба личная… Побывай в Днепропетровске, разыщи моих родных и скажи им: «Ваш отец помнил о вас всегда…» Девочки должны завершить образование, младшей, Соне, надо идти в музыкальное училище… Государство им поможет… и все.
— Степан Иванович, мне не нравятся ваши слова.
— Люби правду и… всё. Прощай.
242
Я целуюсь со стариком и покидаю спецблок в самом подавленном настроении.
Вечером Олег говорит:
— Послезавтра идем в лагерь.
Виктор укоризненно смотрит на него.
— Обязательно во весь голос? •
Он быстро засовывает в распоротый шов матраца два свертка — это Броскову, он остается.
Бросков вытягивается на койке. Я гляжу на его тонкий, резко очерченный профиль, на плотно сжатые, твердые губы и думаю: у человека с таким лицом не может быть колебаний. Он поворачивает ко мне голову.
— Скажи свой домашний адрес.
Называю ему почтовый адрес матери. Он просит:
— Запомни мой: Москва, улица Горького, двадцать восемь, квартира его пять.
Горького, двадцать восемь, сто пять,— повторяю я.— Почему ты остаешься, Игнат?
— Так надо.
Я догадываюсь, что Броскову предстоит какое-то опасное дело. Говорю:
— Я хотел бы тоже остаться.
Он отвечает:
— В этом нет нужды.
После отбоя, лежа в темноте, я долго не могу сомкнуть глаз. Я думаю, что когда прибудут в лазарет душегубки, можно было бы проколоть у автомашин баллоны. Или, еще лучше, наброситься всей массой на охранников, разоружить их и дать бой. И тут такие, как Игнат, я, Олег и Виктор, могли бы быть очень полезны. Мы прикрывали бы отступление больных.
Следующим утром, сдав свой пост в мертвецкой высокому седому французу, я делюсь этими мыслями со Шлегелем. Он ворчит:
— Чепуха, бред. Никто не в силах предотвратить акции.
— А для чего здесь оставлен старший рабочий кухни?
— Это мне неизвестно. Не знаю… Надеюсь, ты больше никого не знакомил со своими ночными грезами?
— Нет.
— Тогда забудь о них. Понял?
Я тяжело вздыхаю. Шлегель говорит, что я могу идти на свой блок. Мы еще раз обмениваемся крепким рукопожатием.
Весь день я провожу у окна. Во дворе лазарета оживленнее, чем обычно. Из блока в блок переходят небольшие группы больных, сопровождаемые писарями. Троих приводят в наш барак.
243
Вислоцкий поспешнее, чем всегда, идет к спецблоку. Штыхлер, встретившись со Шлегелем у амбулатории, что-то говорит ему с очень расстроенным лицом.
В обед двор пустеет. Является Олег.
— Всё,— произносит он, заходя в наш угол. У него тоже расстроенное лицо.
Виктор, раздав суп — сегодня обедающих на блоке человек сорок,— садится на койку и вытирает потный лоб.
— Кончил? — спрашивает он Олега.
— Кончил.
— Ты тоже совсем?
— Совсем,— отвечаю я.
Пообедав, возвращаюсь к окну. Передвижение больных усиливается. Вислоцкий еще раз скрывается на спецблоке. Мелькает фигурка Богдана, потом вижу Вилли — он, насвистывая, идет к кухне. Примерно через час все во дворе опять замирает.
Я опускаюсь на койку. Мне хочется закурить. Я встаю и попадаюсь на глаза старшине. Он посылает меня на первый блок — помочь новым уборщикам навести чистоту перед осмотром.
Иду, мою полы и, когда собираюсь обратно, слышу у двери: «Ахтунг!» Невольно отступаю к умывальной. Писарь, парикмахер и врач кидаются к выходу. Двери распахиваются — в палату входит Трюбер, его помощник и еще какой-то хауптшар-фюрср. Старшина блока рапортует. Трюбер, надев пепсне, говорит:
— Начнем.
Писарь достает из папки список. Парикмахер взбирается на верхний ярус первой койки, усаживает больного и перепрыгивает на соседнюю койку. Трюбер отводит глаза от сидящего и, ткнув пальцем на средний ярус, произносит:
— Этого.
Писарь делает пометку в своем списке.
— Этого,— звучит снова голос главного врача.
Писарь отмечает. Трюбер идет вдоль палаты и, поворачивая голову то налево, то направо, повторяет:
— Этого, этого…
Помощник лениво бредет вслед за ним. Хауптшарфюрер гремит коваными сапогами. У меня все сильнее колотится сердце: я почему-то уверен, что, если главный врач увидит меня, оп обязательно скажет: «И этого». Вытягиваюсь, стоя рядом с другими уборщиками; Трюбер, не взглянув на нас, поворачивает назад.
— Сколько? — доносится до меня его гнусавый голос.
— Сорок девять, господин оберштурмфюрер.— Писарь-пемец щелкает каблуками.
244
Хауптшарфюрер берет у него список. Трюбер снимает пенсне. Старшина выкрикивает:
— Ахтунг!
На своем блоке я застаю всех на койках под одеялами.
— В чем дело? Разве и нас будут осматривать? Мы же не дистрофики.
— Такой приказ. Ложись, могут заявиться и сюда,— шепчет Виктор.
Проходят долгие, томительные минуты. Когда раздается удар колокола — сигнал поверки,— я говорю, что теперь уж Трюбера у нас не будет. И в этот момент, как назло, у выхода звучит: «Ахтунг!»
Приподнимаю голову. В дверях — эсэсовцы.