Если судить по тому, что не было вымыслом, то получалось, в нем нет ничего необыкновенного. Со всем пылом юности пройдя в школе сквозь пламя религиозного фанатизма и еще в молодости с помощью какого-то нищего философа-бунтаря, каких на Востоке водилось много и которого он часто вспоминал с любовью и насмешкой, познав критическую, верную природе философию Абу-ибн-Сины, Хасан вошел в жизнь с грузом представлений, который носит большинство из нас: перед глазами стоял пример великих людей, им хотелось подражать, но не было знаний о маленьких людях, с которыми мы сталкиваемся. Одни быстро избавляются от этих нестоящих идеалов, другие медленнее, третьи вовсе никогда. Хасан, веровавший в то, что нравственные достоинства непременно найдут признание, с трудом приспосабливался к реальности, ему мешали и чувствительный характер, и происхождение. Оказавшись в сверкающей столице империи с ее сложными связями и отношениями между людьми, как правило лишенными милосердия, точно акулы в открытом море внешне благопристойными, приглаженно лицемерными, сплетенными между собой нитями паутины, лишенный жизненного опыта благородный юноша оказался на подлинном шабаше ведьм. Со своим скромным багажом, при помощи которого он надеялся пробраться сквозь стамбульские заросли, с наивной верой в людскую честность, он напоминал человека, с голыми руками кидавшегося на вооруженных до зубов пиратов. Сохраняя всю свою незлобивую бодрость, благородство и приобретенные знания, Хасан вступил в этот зверинец уверенным шагом невежды. Но, будучи неглупым по природе, он вскоре увидел, по каким угольям ступает. Выбор зависел от него: принять все как есть и прозябать или же уйти. И он, человек незаурядный, не приемля столичной жестокости, стал чаще вспоминать свою родину, сравнивая мирную жизнь глухой провинции с бушующим морем столицы. Над ним смеялись, с презрением отзываясь о его заброшенном, отсталом вилайете.
— О чем вы говорите? — возражал он.— Здесь в часе ходьбы от центра есть такие задворки, какие трудно себе и представить. У вас под носом рядом с византийской роскошью и собранными со всех концов империи богатствами ваши собственные братья, как нищие, ютятся в этих трущобах. А мы — ничьи, мы — всегда на меже, мы — всегда чья-то добыча. Что ж удивительного в том, что мы бедны? Столетиями мы ищем и едва узнаём друг друга, скоро вообще забудем, кто мы такие, мы не помним уже о том, что вообще чего-то хотим, другие нам оказывают честь, когда принимают под свои знамена, поскольку у нас нет своих, покупают, когда мы нужны, и плюют нам в лицо, когда в нас пропадает потребность, самый злосчастный кусок земли во всем мире, самые несчастные люди на земле, мы теряем свое лицо, а принять чужое обличье не можем, оторванные от родной почвы и не пустившие корней в другой, чуждые всем и каждому, и тем, кто нам близок по крови, и тем, кто не считает нас родными. Мы живем на перекрестке миров, на границе народов, под угрозой любого удара, всегда перед кем-то виноватые. Как о скалы, о нас разбиваются волны истории. Нам надоело насилие, и поневоле свое убожество мы превратили в достоинство, стали благородными из упрямства. Вы же бессовестны от переполняющей вас злобы. Кто же тогда отсталый?
Одни его возненавидели, другие стали презирать, третьи избегали, и он чувствовал все большее одиночество и тоску по родине. Однажды он дал пощечину какому-то своему земляку, который рассказывал грязные анекдоты о боснийцах, и ушел, чувствуя горечь и стыд за своего земляка и за себя самого. И тут на улице услыхал разговор: дубровчанка и ее муж стояли возле лавки и говорили на его родном языке. Никогда прежде человеческий язык не казался ему более прекрасным, и никто не был ему ближе этой стройной женщины с благородными манерами и этого пузатого дубровницкого купца.