Да, я стоял над ним со свечой в руке, пока он спал крепким сном, который отпущен только юным и несмышленым, и тщетно искал в себе нежность. Свет прыгал по впадинам его лица, грудь вздымалась спокойно, крепкие губы, похожие на мои, улыбались тому покинутому, с чем он еще не расстался. Он заменит меня здесь, думал я, и в жизни, моя кость, может быть, я, прежний; жизнь продолжается. Но ничто не всколыхнулось во мне, пришедшая мысль не согрела меня, я не стал наклоняться, чтоб поцеловать его или коснуться ладонью. Я не способен к нежности.
И все-таки я желаю тебе счастья, юный человек.
Откуда-то из тьмы ночной сторож возвестил полночь. Последняя моя полночь, последний день: своим концом встречу я его начало.
Я осознаю это, но странное дело, все, что должно случиться, кажется далеким и совсем нереальным. Глубоко в душе я верю, что оно не случится. Я знаю, что произойдет, но все во мне ухмыляется, противится, сопротивляется. Это произойдет, но это невозможно. То, что я знаю, недостаточно. В моем сердце еще слишком много жизни, я не согласен примиряться. Может быть, и потому, что я пишу эти слова: я не сник, я противостою смерти.
Но когда я отложил перо, то долго не мог снова взять его оцепенелой рукой из-за усталости или безволия, из-за мысли, что подсказала трусливо: нет никакого смысла в том, что я делаю. И вот я остался беззащитным, мир вокруг ожил. А мир — это тишина и мрак.
Я встал и подошел к открытому окну. Мрак, тишина. Полная, окончательная. Нигде ничего, нигде никого. Перестала биться последняя жилка, угас последний луч. Ни голоса, ни дыхания, ни капельки света.
О мир, пустота, почему именно сейчас?
И тут в этой глуши, в этой смертоносности раздался чей-то голос, бодрый, молодой, чистый, и запел странную песню, полную мечты, тихую, но свежую и сильную. Как песня птицы. И так же смолк, как возник, внезапно. Может быть, его задушили, как птицу.
Но во мне он остался жить, он разбередил меня, взволновал, встревожил. Этот обыкновенный незнакомый мужской голос, на котором не остановилось бы мое внимание прежде. Может быть, оттого, что он родился в тишине того мира, может быть, оттого, что не боялся или же, напротив, боялся, или оттого, что прилетел ко мне, сочувствуя и ободряя.
Пришла запоздалая нежность. Человек, что поешь в пугающей тьме, я слышу тебя. Твой хрупкий голос звучит для меня назиданием. Но зачем оно теперь?
Где ты, Исхак, существовал ли ты когда-нибудь?
Ты страшный обман, золотая птица!
В комнате рядом бодрствует хафиз Мухаммед, возможно, он узнал и ждет, что я позову его или сам приду к нему, он дает мне возможность свести счеты с самим собой и вымолить милость у аллаха. Наверняка он оплакивает бессильными старческими слезами горе мира сего. Он жалеет всех людей. Не любит их по-своему, я — по-своему. Поэтому мы одиноки.
А может быть, он пожалел бы меня отдельно, может быть, он выделил бы меня из этой всеобщей печали и принял меня как последний человек последнего человека.
Сказать ему: я один, хафиз Мухаммед, один и опечален, протяни мне руку и лишь на миг стань мне другом, отцом, сыном, дорогим человеком, близость которого радует, позволь мне поплакать на твоей впалой груди, поплачь и ты обо мне, не о всех людях, задержи свою ладонь влажную на моем темени, это недолго продлится, а мне это необходимо, недолго, ибо вот уже запели первые петухи.
Первые петухи! Пакостные вестники, они подстегивают время, пришпоривают его, чтоб оно не медлило, поторапливают несчастья, поднимают их из их постелей, чтоб они встретили нас во всеоружии. Замолчите, петухи, остановись, время!
Закричать ли мне в ночь, созвать людей, искать помощи?
Напрасно. Петухи безжалостны, они уже поднимают тревогу.
Я сижу на коленях, слушаю. В безмолвии комнаты где-то за стеной, на потолке, в невидимом пространстве тикают часы, предсказывающие беду, безостановочный ход судьбы.
Ужас заливает меня, как вода.
Живые ничего не знают. Научите меня, мертвые, как можно умереть без ужаса или хотя бы без страха. Ибо смерть бессмысленна, как и жизнь.
Собственноручно написал Хасан, сын Али: