— Самая старшая его дочь, Нанца, до двадцати двух лет ходила на поденщину. В один прекрасный день она обозлилась и заявила, что не собирается всю жизнь гнуться в три погибели и выпалывать сорняки на чужих полях. Уехала. Вначале в Триест, а оттуда — в Египет, где и зачахла через четыре года… Одному богу ведомо, как там женщины зарабатывают себе на хлеб? — в раздумье произнесла она и посмотрела на меня исподлобья. — Тебе это лучше известно, ты же поколесил по свету.
— Известно, — кивнул я. — Но, может быть, все было не так плохо.
— Может быть. Но говорили и так. Да ты знаешь, как бывает: если надо посыпать женщину навозом, каждый бабий язык превращается в навозные вилы… Ладно, оставим это, лучше я расскажу, что было дальше. Их сына, Наца, арестовали, у него нашли запрещенные книги и журналы. Осудили на шесть лет. А у парня было слабое здоровье, он ночи напролет сидел над книгами. Говорят, даже стихи сочинял, во всяком случае, парни его дразнили и называли Грегорчичем[83]
. Умер он через три года в Южной Италии. Я слышала, там болотистые и очень нездоровые места.Я кивнул.
— Вот так у Обрекара осталось всего три сына: Нейц, Стане и Мирко. Всех троих забрали в солдаты, как только началась война. И отправили в штрафные батальоны. Младшего из них унесла на тот свет малярия, в Сардинии, еще в сорок первом.
— Тяжелые испытания.
— Тяжелые. Но они его не свалили. Он только ворчал: «Всегда-то моих парней преследовали, на всех фронтах они дрались и умирали, а сейчас, когда пришло время впрямь взяться за винтовку, их нет. Ни одного, а ведь было шестеро». Видишь, как продуманно, как лицемерно нас истребляли и изгоняли из родных мест! — воскликнула тетя, и в глазах ее сверкнула огнем святая ненависть, объединяющая униженных и обиженных.
— Такой у них был план, — пояснил я. — В сердце Европы живем. На очень важном перекрестке. Не только Италии, а всему грабительскому западному миру мы — помеха…
— Правильно! — возмущенно подтвердила тетя. — Поэтому нас и резали на части! Поэтому нас в конце прошлой войны и продали Италии!
— Именно поэтому три дня назад мы должны были оставить Триест!
Тетя ахнула, как будто у нее закололо в груди. Нахмурила брови и шумно вздохнула. Хотела что-то сказать, но передумала, потому что ее взгляд остановился на фотографии Обрекара. Она долго смотрела на нее и уже спокойно сказала:
— Впрочем, на этом жизнь не кончается. И Триест они не отрежут и не унесут с собой в кармане. Он нас дождется!
— Дождется! — согласился я и поторопил ее. — А теперь рассказывай дальше!
— Правильно! — подскочила она на стуле. — На чем я остановилась? Вспомнила. Я хотела рассказать тебе об Иванке. Она была швеей. Задорная и красивая как куколка. Влюбилась в командира роты карабинеров. Разумеется, у Обрекара было очень тяжело на душе. Можешь себе представить. Он умолял ее, говорил о Нанде и Наце, просил, ругал ее ругательски, даже слушать было тошно. Куколка кинулась к нему в ноги и заявила, что больше так не может. И уехала с карабинером. Но счастлива она не была. Пять лет назад умерла и послала Обрекару своего семилетнего сына. Мальчишка оказался черный, как цыган, а глаза у него были материнские, голубые и красивые. «Глаза у него наши», — сказала Обрекарица. «Что есть, то есть, — согласился Обрекар, — только бы не был тупоумный». «Снова ты за свое!» — разозлилась Обрекарица, которая помнила его брюзжание — как только у Обрекаров рождался ребенок, он ворчал: «Когда ребенок рождается, скоро можно понять, какой он будет: не хромой, руки на месте, слышит, не слепой, горба нет, только вот в голову ему не заглянешь. А у бедняков именно такая беда часто случается». Ребенок не стал тупоумным. Совсем наоборот. Он был умным. По сути дела даже мудрым. Звали его Борис. Старики привязались к нему и ждали, может кто из детей вернется. Но ни один не вернулся. До сих пор. Нейц прислал письмо из южной Франции, где вкалывал на английскую армию, а Стане написал из Америки — он там в лагере для итальянских военнопленных. Что же это такое? — возмутилась тетя. — Двадцать пять лет мы боролись за освобождение, были союзниками, когда союзников и в помине не было, а сейчас эти же союзники прячут наших в лагерь для пленных, даже для итальянских военнопленных. Как от такого крови не закипеть! — Она махнула рукой. — Впрочем, сейчас мы говорили о…
Глаза у нее блестели. Она бросила взгляд на фотографию и покачала головой.
— Что бы он сказал, если бы дожил до всего этого? А ведь он первым начал!
Она спрятала прядь волос, выбившуюся из-под выцветшего платка, и принялась рассказывать, уже спокойно: