— Да, такие они были. Даже собакам жить не давали! — воскликнула тетя. — Давай, я расскажу дальше. Уже на следующий день Дрейц, совершенно удрученный, приплелся к Обрекару и попросил, чтобы тот переправил его к партизанам. Ясное дело, Обрекар ему не поверил. Но Дрейц не отступал. Сел во дворе на колоду и с места не сдвинулся, пока Обрекар все до тонкости не обдумал. Понял, что от него не отвязаться, и отвел к Травникару, пусть там разберутся. И Травникар взял его в оборот. Скорее всего, очень крепко. Но зато преобразил. Потом он умер у него на руках…
— Кто? Дядюшка Травникар? — прервал я ее.
— Нет! Дядюшка еще тебя переживет! Дрейц умер на руках у Травникара…
Тетя вытерла лицо передником и тихо сказала: «Говорят, он вынужден был его застрелить… потому что его нельзя было спасти…»
Я промолчал. Зато по телу побежали мурашки и тетя это заметила.
— Да, — сказала она, — страшные вещи случались. Этот коловорот всех нас закрутил. У каждого своя история, — и у того, кто мертв, и у того, кому удалось выжить…
— У каждого, — согласился я и с интересом посмотрел на старые стенные часы, в полумраке горницы они вдруг слишком громко застучали свое тик-так, тик-так, тик-так.
Тетя тоже на них посмотрела.
— Они многое видели и многое могли бы рассказать, если б умели говорить. — Она подошла к часам и осторожно подвела их. Потом передвинула стрелку на пять делений вперед и снова вернулась к столу. Села, скрестив руки, и когда я на нее посмотрел, смущенно улыбнулась.
— Видишь, куда меня занесло? — спросила она. — Совсем потеряла нить. Так на чем мы остановились? Ага! Я рассказывала про весенних поросят. Пошли, значит, они: Обрекар, Борис и Смукач — на Облакову вершину, а вернулись и без поросенка и без денег. Это было весной сорок второго. Потом Обрекар любил рассказывать, что было после его возвращения. «Поставил я рюкзак в сенях, в угол, вхожу в кухню. Старуха оглянулась. „А где поросенок?“ — спрашивает. „А у меня его нет“, — отвечаю. „А почему?“ — говорит и сует половник в поленту. „Да они еще не подросли“, — говорю. „А когда подрастут?“ — говорит. „Через неделю“, — говорю. „Тогда и пойдешь?“ — говорит. „Пойду, — говорю, — конечно пойду“, — и смеюсь». Так он рассказывал, со своим вечным «говорю»… А на следующей неделе, в самом деле, пошел. И его вовсе не нужно было заставлять. Но поросята все еще не подросли. А потом он зашел к нам. Я и сейчас вижу, как он, согнувшись в три погибели, приковылял в наш сад. Дело было к вечеру. Отец… наш… колол дрова, а я чистила салат на ужин, мы кормились тогда одним салатом да полентой. Больше никого в доме не было. Обрекар сел и принялся рассказывать о поросятах, об Облаковой вершине, где, мол, нет фашистской сволочи. Потом что-то забормотал. Я уловила, что он упомянул Травникара; а он умолк, вытер пот со лба и снова заговорил о чем-то совсем уже невразумительном. Я знала, он что-то скрывает, не решается сказать. И на меня нет-нет исподлобья зыркнет. От этого взгляда мне и сейчас холодно делается. Он мне не верил. Позже сам признался. «Не обижайся, Анна, — сказал он, — тогда ты и дневала, и ночевала у священника. А про нашего священника всем известно, какого он цвета». Это правда, я ходила в дом священника, но чтобы дневать и ночевать, это уж слишком! Тут мне можешь поверить.
Я решительно кивнул в знак согласия. Тетя вытерла передником потный лоб и продолжала: