Когда мы добрались до края жерла, уже стемнело. Резкий ветер бросал в нашу сторону глубинные испарения, так что до самого огня мы не достали, только могли послушать, чт
Представить хотя бы на минуту, что видишь, например, только красное, и больше ничего; тут было что-то подобное. Наш глаз настолько несовершенен, что мы видим только светлое, поэтому так мало и бедно мы в воспринимаем ночь. Недостающее в восприятии мы пытаемся восполнить сами: одни выдумывают призраков, другие — мужчин под чужими кроватями, иным чудятся нимфы и порхающие феи, а некоторые грезят все обволакивающими, всепроникающими туманами.
Несколько часов подряд сидели мы, захваченные этим колоссальным и безмолвным фейерверком, поглотившим наши чувства и мысли, а когда спускались, у нас было такое же чувство отрешенности, какое, наверное, испытывает тонущий, опускаясь в глубь океана. Внизу, когда мы уже видели не только свет, но и предметы, им освещаемые, все стало на свои места. Сияние было волшебным миражем, и теперь он исчез. «Проживи я хоть тыщу лет, не забуду этот вечер, — сказал мой попутчик. — Кабы они знали, что такое можно увидать, да они бы и дня не остались дома».
Фати ждал нас и в два часа ночи собственноручно приготовил нам по тарелке супа, совершив тем самым благодеяние. Он не зря считал себя понятливым отцом всей праздношатающейся братии.
Через два дня я сел на пароход до Палермо. Я хотел испить свою чашу до дна. Пароход стоял на рейде, а не у пирса, и пассажиров доставляли на борт шлюпками. Я сторговался за две лиры. На борту я увидел одного, мадьяра из Дома католического братства в Риме, где он только и делал, что копался в «видах всего мира», которых у него были целые альбомы. Он разговаривал с ними, как с детьми: «Теперь твоя очередь. Куда ты, хочешь? Сюда рядышком? Тогда выходи обратно». С людьми он не разговаривал, я по крайней мере этого не слышал. Он стоял у самого трапа и, когда я поднялся на палубу, спросил, не глядя в мою сторону: «Wieviel bezahlt?» «Zwei Lire», — ответил я. На это он, снова не глядя на меня: «Ich eine Lire».[54]
Переезд стоил пятьдесят лир. К счастью, в Неаполе я, прилично заработал, рисуя парикмахеров, лавочников и целиком персонал нескольких контор, так что мог сейчас тряхнуть мошной.
Когда наконец подняли якорь, было уже темно. Еще долго летели над волнами к нашему пароходу огни набережных и навигационных сигналов. Сначала Неаполь превратился в неведомую галактику, могучую и полную ярких звезд, потом, мало-помалу, в пятно туманности. Когда и туманность пропала и осталась лишь неизменная тьма, я пошел в каюту и дальше плыл уже во сне. Если бы даже я не спал, я бы все равно не мог заметить бесконечно богатой жизни, что беспрерывно текла совсем рядом, подо мной; теперь же я не замечал и того, что ничего не замечаю.
На следующее утро прямо перед нами, заняв половину горизонта, возникло побережье Сицилии. Гора Монте-Пеллегрино становилась чем ближе, тем выше, и, когда она достигла максимальной высоты, наш пароход бросил якорь в гавани Палермо. Гёте говорил, что Монте-Пеллегрино — самая красивая гора на свете; в его время на вершине жила святая Розалия, во всяком случае, мраморная плита утверждает, что Гёте любовался гротом святой Розалии и ее прекрасными формами. Гёте нашел себе в этом развлечение, и точно так же делают на таможне: они заставили все перед ними выложить из чистого любопытства, пока один, постарше чином, не проворчал, что они здесь поставлены для контроля и против контрабандистов, а не для того, чтобы развлекаться багажом пассажиров.