После жатвы он созвал видных жителей села и прежде всего разделил снопы поровну на четыре части: одну для Божана, другую для Петра, третью для Павла, а четвертую оставил себе. Таким же образом разделил он и двор. О пахотных участках и лугах метали жребий. Дом, просторный, с двумя отдельными лестницами по обе стороны, он разгородил пополам и одну половину отдал Божану, другую Петру. А себе старик взял корчму с прилегающей к ней частью двора, к которой присоединил и часть, предназначенную для Павла. Элку и Захаринчо он взял к себе.
Дележ был справедливый и ни у кого не вызвал недовольства. Божан на другой день отгородил свой двор плетнем, быстро устроил гумно и нанял батрака. Он был доволен и счастлив. Все его желания осуществились. Целый день ходил он без шапки по двору, измерял, отдавал распоряжения и громко кричал на жену и детей. Прохожие останавливались на дороге и, заглянув за ограду, говорили:
— Теперь он будет царствовать, а другие станут его рабами.
Божан молотил и ссыпал зерно в амбар с лихорадочной, ненасытной жадностью. Он собирал колосья, застрявшие в плетне, и зерна, осыпавшиеся на землю. С бранью прогонял воробьев, пугливо отстаивавших свою крохотную долю. Крича и ругаясь, обрушивался на монахов и нищих, просивших подаяние в виде горстки зерна, которого бог послал ему полное гумно, и долго не мог успокоиться, как будто на него напали разбойники.
По вечерам он сидел дома один и при свете очага, с помощью большого плотничьего карандаша, делал бесконечные подсчеты, озираясь по сторонам: не видит ли кто?
Он никуда не ходил: боялся лишний грош потратить. Собирал яйца по насестам и в праздники сиднем сидел дома, как в засаде, ожидая, когда послышится крик Моше-куровода и можно будет продать эти яйца ему. Он долго с ним торговался, спорил, сердился и, получив деньги, дрожащими руками по три, по четыре раза пересчитывал их: все опасался, как бы тот не надул.
Алчность его вошла в поговорку. Среди крестьян о ней стали ходить целые истории. Ило Тырсиопашка клялся, что видел, как Божан подобрал несколько валявшихся на дороге арбузных корок и, смакуя, съел то, что ему удалось соскоблить с них ножичком.
У Петра было тяжело на душе.
На свой собственный новый очаг он смотрел без радости. Сердце его наполняла бессильная зависть к Божану. Прежде, когда Петр надеялся, что и ему перепадет кое-что из сказочных сокровищ отца, широкая натура его не знала забот, — он был спокоен.
Но теперь!
Теперь у него была только земля, просторная и неуступчивая, — земля, с которой надо бороться. Труд — и ничего больше. А легкий птичий нрав его жаждал привольного, бездумного существования. Труд пугал его. Петр глядел на эту обширную, поросшую бурьяном землю, взывающую к небу о благодати, и мысли его носились над ней, черные и безрадостные, словно воронья стая.
Он начал задумываться, сильно запил. Мечты окончательно убили в нем всякое желание работать. А пьянство сделало его совсем безвольным.
Жена ходила разыскивать его по корчмам, тащила домой, сердилась, жестоко бранила. Люди смеялись и шутили над ее бедой, а она оправдывалась, как виноватая, размахивала руками и, обращаясь ко всем, громко говорила:
— Да что ж это такое? Все на меня одну свалил. И никто мне не поможет. Дети еще малы, ни к какой работе не пригодны.
IX
Вскоре после отъезда Павла Элка страшно изменилась, исхудала. Поблекшее лицо ее приобрело желтый, болезненный оттенок. Вокруг глаз появились большие темно-коричневые круги. Работала она с утра до ночи, но было видно, что через силу. Ее красивое, гибкое тело изнемогало, снедаемое каким-то недугом, ноги подкашивались на ходу, и она клонилась, словно вот-вот готовая упасть. У нее пропал аппетит, — она ничего не ела: проглотит два-три куска и встает из-за стола.
Это была уже не Элка, а ее странная блуждающая тень, с каждым днем бледнеющая, тающая.
Первое время она крепилась и никому не жаловалась. Когда ей говорили, что она похудела, спрашивали, что с ней, она, стараясь улыбнуться, отвечала, что чувствует себя хорошо. Но на сердце у нее был камень. Сожаление, с которым на нее глядели и близкие и чужие, сокрушало ее.
Наконец силы совсем ее оставили. Она еле могла донести ведра с водой от источника до дому: ей необходимо было отдыхать по дороге. Часто она падала где-нибудь в углу — в доме или под стрехой, свертывалась клубком и долго лежала, болезненно, страшно подвывая, словно побитая собака. А иногда затворялась у себя в горнице и лежала там, беспомощная, раздавленная, плача и с невыразимой горечью повторяя:
— Господи боже, господи боже, прибери меня поскорей!
Эти глухие стопы наполняли мрачную тишину корчмы. Словно глубоко в ее фундаменте был зарыт живой человек.
Старый Герак медленно выходил из своей темной, печальной горницы, уже покинутой золотым духом его сокровища, осторожно отворял дверь в ту, где плакала больная, и, остановившись на пороге, спрашивал убитым, бессильным голосом:
— Что с тобой, милая? Ты больна? Все плачешь да стонешь… Почему не скажешь, что болит?