— Молчи! Ты тоже виновата.
Ивка ушла. Попадья стала ругать мужа. Он что-то крикнул ей и вышел боковой дверью в сад. Там нервно закурил и стал ходить взад и вперед, преследуемый своей большой темной тенью.
Село давно спало в объятиях чудной прохладной июльской ночи. Веселая полнолицая луна плыла по небу. Кругом — ни звука. Только водяная мельница глухо шумела вдали. Покосившиеся крестьянские домишки, смиренно ютящиеся под фруктовыми деревьями, сладко спали, заботливо оберегая усталых, изнеможенных крестьян. Высоко над темной сельской местностью блестел в лучах луны церковный крест, податель сельских надежд, утешитель измученных сердец. Возле церкви мрачными великанами-монахами вытянулись в ряд тополя.
Отец Лука нервно шагал по саду и думал.
Вдруг ужасный женский крик расколол тишину, отчаянно, грозно взмыл ввысь и, словно отраженный небесным куполом, пал на село, страшный, зловещий. Потом — второй, третий. Яростно залаяли разбуженные собаки. Ночь ощетинилась.
Священник остолбенел. К нему опрометью подбежала попадья, испуганная, обезумевшая, похожая на сумасшедшую, и стала дергать его за рясу. Потом, в отчаянии упав на землю, опять закричала.
Над селом опять прозвучал тот же зловещий, грозный, безумный крик.
Священник задрожал.
— Встань, встань, попадья, — стал он ее поднимать. — Что случилось?
Она, онемев от ужаса и отчаяния, тянула его за рясу.
— Ивка? Где Ивка? — вскрикнул отец Лука, сам не свой от неясного, чудовищного предчувствия.
Попадья, не в силах вымолвить ни слова, потащила его за рясу к дому, склонившись чуть не до земли и вздрагивая от сдавленных рыданий, рвавшихся из груди ее звериным воем.
В тени, под лестницей, лежала Ивка, окровавленная, бездыханная… Попадья упала на ее труп.
Из всех улиц сбегался сонный, испуганный народ, наполняя двор батюшки. Стоял крик, плач. Ивка лежала мертвая. Она вонзила себе в сердце острый нож. Безжизненная рука ее еще держала его в ране. Луна ласково озаряла милое бледное лицо с опущенными вниз густыми черными ресницами. На белой рубахе, покрывавшей высокую грудь, выступили, как розы, алые пятна. Юные Ивкины подруги окружили мертвую, горько плача, причитая. Попадья была без памяти.
Отец Лука, поддерживаемый окружающими, стоял, возвышаясь над всеми, и, бессмысленно глядя перед собой, безумно и бессильно махал руками.
Народ толпился в изумлении. Никто не мог взять в толк, что заставило эту молодую, хорошую девушку всадить себе в сердце нож. Какой-то старик, перекрестившись, промолвил:
— Старые мы… Не понять нам молодого сердца…
ГРЯЗЬ
В то утро учитель Никола Нонин проснулся опять весь разбитый. Голова как свинцом налитая, все в комнате плывет перед глазами, увлекая в какую-то черную пропасть. Мучительная слабость разлилась по телу, и оно как будто развалилось, распалось на составные части. Во рту — противный горький перегар, словно в желудке разлагается какая-то мерзость.
А вечером, ложась спать, он был такой здоровый, бодрый.
В первую минуту Нонин не придал значения своему состоянию: подумал, — может, с похмелья. Но, вспомнив, что накануне весь день ничего не пил, испугался.
«Что же это со мной такое? — подумал он. — Уж не умираю ли я? Иногда смерть приходит так глупо, неожиданно…»
И приложил руку к сердцу — проверить, бьется ли оно еще.
— Раз… два… три… — отсчитал он. «Четыре… четыре… четыре!» — жаждал он услышать. Но четвертого удара не последовало. Учителю показалось, что сердце перестало биться.
«Умираю. Да, умираю!» — подумал он. Опершись на локти, он попробовал приподняться и дико вскрикнул, устремив глаза на дверь:
— Помогите!
Слабый, бессильный крик застрял в горле, и в просторной комнате послышалось что-то вроде приглушенного, зловещего хрипа. Собственный голос показался ему чужим, страшным и жалким. Учитель оглянулся по сторонам, посмотрел в окно, за которым чуть брезжил рассвет, и горько улыбнулся. Потом снова упал на подушку и стал рассуждать.
«Зачем я кричу? — спросил он себя. — Зачем кричу и кого зову? И если я умираю, кто может мне помочь? Кто? Умру — и дело с концом! Учитель Никола кончил свой жизненный путь, избавился от самого себя, и люди избавились от него… Гм, — снова улыбнулся он, — что такое люди для меня и что я для них? Ничто… ничто да! Но вот в страхе своем к кому я воззвал о помощи? К людям! Быть может, я для них и ничто, но они мне нужны. Да!.. Кому какое дело до моего честолюбия, до моей ревности?»
Учитель нахмурился. Потом приподнял пыльную, ветхую занавеску на окне у самой кровати и посмотрел сквозь немытые стекла. Унылый осенний вид села показался ему еще более отталкивающим, чем когда-либо. Голые сучья деревьев с черными галками. Пасмурное небо, хмурое, давящее. И грязь. Ужасная, густая, черная, липкая, непролазная деревенская грязь, в которой тонет все: дома, люди, скотина… По этой грязи время от времени, не спеша, осторожно ступая и увязая в ней, беседуя с самим собой, проходит то мужик, то старушка, празднично одетые; повернув на маленькую площадь, они идут к церкви.