Измученные глаза его блеснули, и две глубокие печальные складки у губ смягчились, исчезли… «Авось!..» Умирающий казался теперь молодым и полным сил. Но вот он замолк, и наваждение исчезло.
С большим трудом он повернулся к стене. Еще некоторое время я безмолвно сидел у его постели. Он дышал с хрипом. «Это, пожалуй, уже не крадущиеся шаги…» — пронзило меня безжалостное сознание.
Не прощаясь, я вышел из палаты. В коридоре встретился с его супругой. «Как дела у старика? — спросил я с наигранной бодростью. — Мне кажется, ему несколько лучше».
Утром от дежурной сестры я узнал, что Андор Габор действительно закончил свой земной труд.
Литературная мозаика
В начале 1954 года я провел несколько дней в горах Гайятетё в то время, когда там отдыхал Золтан Кодай[68]
. Однажды он позвал меня к себе на чашку послеобеденного чая. Был очень мил.— Читал ваш роман «Обретение родины». Поверьте, после тысяча девятьсот сорок пятого года это первый настоящий роман, написанный венгерским писателем.
Я ощутил прилив гордости и счастливо улыбнулся. Но мое торжество длилось недолго. После короткой паузы Кодай продолжил свою мысль:
— Жаль только, очень жаль, что этот единственный настоящий венгерский роман очень плохой.
Когда Ене Хелтаи прочел мой роман «Карпатская рапсодия», он натолкнулся там на фразу, которую никак не мог понять. В ней говорилось, что настоящий боец верен знамени даже тогда, когда его бьют древком этого знамени по голове.
— Превосходно сказано! — восхищался Хелтаи. — Очень остроумно и оригинально. Только не пойму, зачем бить хорошего человека, да еще древком его же знамени.
Я долго и нудно объяснял. Хелтаи терпеливо слушал и временами согласно кивал. Когда я кончил свое объяснение, он помолчал немного и, задумчиво подбирая слова, искренне желая понять, осторожно проговорил:
— Конечно, конечно!.. Ты прав… Я все понимаю. Только объясни, пожалуйста: зачем же бить хорошего человека?
Писатель Тибор Барабаш [69]
оказался однажды объектом явно недружественной и, по моему убеждению, несправедливой критики. Одна будапештская газета, пожаловался он мне, разрисовала в черном свете всю его писательскую деятельность.— Тибор, — сказал я, выслушав его, — по-моему, ты все-таки страдаешь манией преследования!
Он удивленно вскинул на меня глаза, и видимо, рассердился. Потом, рассмеявшись, сказал:
— А знаешь, ты прав, Бела. Я действительно страдаю манией преследования. Но что делать, если меня действительно преследуют.
Эгон Эрвин Киш [70]
— Ваша правда — я чувствителен, как мимоза. Что поделаешь, с детства такой. Когда я ходил во второй класс начальной школы, то моим соседом по парте был некий Тони Кратохвил. Он любил запускать во время урока майских жуков. В классе уже кружились четыре-пять штук, а он все подпускал новых, пока учитель не заметил что-то неладное. Установив взаимосвязь между жужжащими жуками и Кратохвилом, он подошел к нашей парте и, решив навести порядок, закатил здоровенную оплеуху. Мне, поскольку отец Тони был городским советником. Признаюсь, я заплакал. Мне было больно. Не потому, что я особенно переживал несправедливость, нет — просто щека сильно ныла.
Вы удивляетесь, что я обижаюсь на такую критику, которая объявляет, что мои репортажи стоят вне литературы, и относит их (если я правильно понял эту самоуверенную и путаную писанину) к разряду третьестепенной журналистики. Но дело в том, что я человек консервативный и привык уважать прекрасный пол, к тому же автор статьи — литератор, более того, важный деятель культуры — поэтесса, критикесса, литературовед, переводчик и еще бог знает кто в одном лице. А с другой стороны я, как заядлый консерватор, признаю, понимаете ли, гусятину только в жареном виде и с салатом и никак не могу признать за гусем право быть двигателем прогресса. Правда, гусиное перо некогда верой и правдой служило поэтам и писателям, было важным культурным фактором, но его время прошло. И можно надеяться, что минует время и для вышеупомянутых культурных деятелей. Наши потомки будут смеяться, что мы могли спорить и ругаться с ними. Но у меня лично, к сожалению, нет ни причин, ни желания смеяться над этим.
Эгон Эрвин Киш, когда был в ударе и имел свободное время, мог буквально часами выдавать забавные истории, всегда вплетая в них меткие, бьющие в точку острые критические наблюдения.