Ладно, итак, перед ним доктор богословия Эстерманн, министр, почетный летний гость города.
Тьфу, да на самом-то деле перед ним — ярчайшее воплощение трусоватой богословской осторожности и узколобого карьеризма!
Значит, именитый человек в последний момент все же соблаговолил заглянуть к своему, по слухам, опустившемуся бывшему однокашнику. Соблаговолил? Как бы не так, просто небось не мог совладать со своим бабским любопытством!
«Что ж, глазей на здоровье!» — подумал про себя Мортенсен и впервые за долгое время обратил внимание на большое чернильное пятно, украшавшее обои над потрепанным диваном. Его работа, как-то в припадке бешенства он швырнул чернильницей о стену. К счастью, по пятну об этом трудно догадаться. Впрочем, так ли уж трудно?
А какой у него самого вид в этом одеянии: заплатанный шлафрок и стоптанные шлепанцы! Манишку он снял и бросил на книжную полку, чтоб она не мешала во время игры. А что он играл, о боже! И это он, ненавидящий плохую музыку, ведь перед тем он битых два часа разучивал свою дьявольски сложную партию из квартета Шуберта «Девушка и Смерть»! Но под конец, единственно ради Атланты, он сыграл шведский вальс, который ей так нравится. Стоял и пиликал эту мерзость как раз в тот момент, когда благородные гости входили в комнату.
И вот теперь он сидит здесь, этот Эстерманн, этот… провались он! Граф Оллендорф — ладно, черт с ним. Но этот Эстерманн. Эта богословская морда. Этот без пяти минут епископ. Этот политический и церковный интриган. Эта законченная посредственность, еще и имевшая наглость заниматься Сёреном Кьеркегором. Кстати, истинно богословская подлая черта: ярый ненавистник священнослужителей благополучно признан ими за своего. Ведь он все же и сам богослов и при известной ловкости, несмотря на острые углы, может быть втиснут в рамки системы. И ведь куда как заманчиво выступить в обществе такой недосягаемой знаменитости! Надо лить умелой рукой сдобрить его желчь известной дозой сахара и сентиментальности да выпятить посильней его очевидный консерватизм: как-никак, он же был
Кьеркегор!
Мортенсен в свое время прочел сверхосторожную диссертацию Эстерманна и сделал на полях ехидные пометы. «Положительные черты в истолковании Сёреном Кьеркегором божественного начала». Фу ты! Все насквозь — сплошная посредственность! А уж как высказался о ней в одном месте сам Кьеркегор: «Посредственность… нет страшнее погибели, нежели посредственность, о, любые преступления много предпочтительней этого самодовольного, сияющего, радостного, счастливого морального растления — посредственности!» Хи-хи!
Н-да. Но коль скоро этот ничтожный Эстерманн действительно является олицетворением посредственности, так чего же ради столь малодушно стесняться своего платья и всего прочего? Непоследовательно и филистерски мелко!
До этого момента магистр, укрывшись за маской печали и суровости, оставался в стороне и почти не принимал участия в светской беседе о том о сом, которую пытались завязать Эстерманн и граф. Теперь же он выпрямился, словно очнувшись от рассеянного забытья, и сказал этаким, как ему и самому показалось, деланно беспечным, галантным тоном:
— Послушайте, господа, чем бы мне вас угостить? Сигар у меня, к сожалению, нет. Но… может быть, рюмочку коньяку?
Эстерманн не курит и не пьет. Ну, разумеется. Но графу и себе Мортенсен налил коньяку. В пивные стаканы. Черт с ним! Отхлебнув, он как бы сделался наконец самим собой. Задышал глубже и приготовился к бою.
«Пустой и дешевый сноб, ты явился сюда, желая самолично удостовериться, что Кристен Мортенсен безнадежно увяз в трясине!»— думал он. И видел уже в своем воображении, как Эстерманн по возвращении в Копенгаген, встретив их общих знакомых по студенческой поре, ныне преуспевающих и благоденствующих, доверительно рассказывает… с жалостливо озабоченной пасторской миной: «Между прочим, знаете, кого я там встретил? Мортенсена. Что писал о Кьеркегоре, да, того самого. Увы, он…» — и так далее.
«Но погоди у меня, ничтожество, червяк!» — с ожесточением думал магистр.
Он втайне жаждал, чтобы разговор зашел о Кьеркегоре. Ведь рано или поздно этого не миновать. Так и случилось, причем почти сразу, и начал его сам Эстерманн:
— …ваш содержательный и оригинальный трактат о Кьеркегоре!..
— Весьма польщен, — сказал магистр, натянуто улыбаясь, и добавил, пожалуй, с большей горячностью, чем намеревался: — Но грех говорить об этой мазне, что она содержательна или же оригинальна! Она написана с совершенно незрелых академических позиций ползанья на брюхе перед Кьеркегором. Теперь, право, тошнит, как подумаешь об этом!
Эстерманн кашлянул и сказал с жалостливой улыбкой:
— И все же, и все же!
— Ну, теперь послушаем! — с довольным видом подмигнул граф.