Другая прямо побежала бы к мужчине: видишь, вот что устроила мне твоя жена, теперь посмотрим, как ты за меня сумеешь постоять. Маришка же даже не хотела сама рассказать Водалу о случившемся. Каждой жилкой и мышцей, каждым нервом своим она жаждала знать, как откликнется, что скажет на это Водал, но поэтому и не смела ничего ему говорить: от него самого должно исходить спасение, помощь, а в чем эта помощь, она и сама не представляла. Вот и бросилась она со своей бедой к тому, кто был для нее семьей, родней. Но неуверенная эта рука на ее локте не принесла ей облегчения. Ведь это была всего-навсего рука Лайи, которому она когда-то, сама еще девочка, стирала белье и утирала нос. Теперь и глаза ее словно поняли, что не вовремя и не к месту тут лить слезы, они вдруг высохли, и из размытого силуэта вновь появился Лайош, беспомощный и неловкий со своими руками-лопатами, и боль раненой любви вдруг превратилась в боль материнскую. Слова брата насчет денег Маришка приняла как трогательный, наивный жест, каким дети пытаются утешить взрослых в большом горе; на жест этот и ответить надо было соответственно, показав, что серьезной помощи от него не ждут, но ведь и просто сочувствие тоже дорого стоит. «Господи, какие у тебя деньги, бедненький!.. Обойдусь я без твоих денег, я тоже отложила себе кое-что, семьдесят пенге у меня на книжке. Да ведь четыре года я уже у них; другая в этом возрасте сама себе хозяйка, нелегко привыкать где-то снова: я уж не девчонка. Спасибо тебе, Лайи, что готов помочь». И теперь она взяла его за руку.
Пальцы сестры лежали у Лайоша на руке, его рука сжимала ее локоть. Но за грустным и растерянным взглядом, которым Лайош смотрел на сестру, в нем вдруг появилось раздражение и злость против того неясного и тяжкого, что все это время стояло между ними. «Не горюй, Мари, все еще будет хорошо», — поспешил он с традиционным утешением, чтобы не выскользнуло некстати другое: «Видишь, Мари, и нужно было это тебе?..» Некоторые из получивших деньги оседлали уже велосипеды и двинулись в путь, согнувшись над рулем, плохо слушавшимся сегодня их нетвердых рук. Маришка вытерла глаза и стала торопливо прощаться, чтобы никто не увидел ее здесь. «У тебя лист в волосах», — сказал Лайош, показывая на желтый листик, вестник близкого сентября, но не дотронувшись до него. Маришка сняла листик; движение ее руки даже в беде осталось тем движением, каким старательные служанки поправляют прическу, когда их просят «привести в порядок свой туалет».
Лайош, бредя обратно к стройке, старался думать о печальных вещах, но злость все больше брала верх над печалью. Коли ты девушка, так будь серьезной и блюди себя — прорвалась в душе эта злость, когда он засовывал свою половину жалованья в маленький дамский кошелек, полученный от Мари. Он редко думал целыми фразами, и эти слова теперь прозвучали в нем так отчетливо, что он оглянулся даже: уж не сказал ли он их вслух. Рабочие уехали, лишь Водал и пештский каменщик беседовали еще с подрядчиком. Лайош, сидя на ящике из-под раствора, видел, что Водал поглядывает на него, но сейчас ему не хотелось отвечать на этот взгляд. Его раздражение было теперь направлено и на Водала. «Этот тоже мог бы быть поосмотрительней, — думал он. — Сделал бы с женой ребенка, когда еще не поздно было, и забавлялся бы сейчас с ним…» Водал присел к нему на ящик и обхватил его за плечи. Лайош с привычной почтительностью подвинулся, но в голове кипели прежние мысли. «Ну что, барсук? — заговорил Водал. — В долги, что ль, влез у бакалейщика, что грустный такой сидишь? Коли плохи дела, могу выручить парой пенге, так уж и быть…» «Лучше бы ты там выручал, где надо», — угрюмо подумал Лайош, с неприязнью ощущая на плече большую дружелюбную руку. И, обратив серьезный взгляд на Водала, почувствовал, что злость его, скрываемая застенчивостью и почтительностью, выросла в жестокость рассчитанного удара. «Маришку уволили, — тихо сказал он. — Она меня только что вызывала, говорит, вернулись господа и сразу дали расчет…» Водал чуть отстранился от парня. Лицо его потемнело, по губам видно было, как испуг толчками отсасывает из них кровь. Но Водал владел собой: он не вскочил, не закричал. Что он мог сказать, что мог доверить брату своей возлюбленной? Он лишь сидел понуро, как сидел, и даже руки не снял с плеч Лайоша. Сидел, как сидит спокойный, о чем-то задумавшийся мужчина; и все же весь он был как статуя, выражающая какую-то неведомую скорбь. Злость Лайоша сникла. Он теперь ждал только, чтоб Водал убрал с него руку и он мог бы убежать в лесок и броситься лицом в траву… Лишь там, в шорохе хвои над головой, он понял, что, как бы много ни было на свете бед и несчастий, для него в этот день самым большим несчастьем стало то, что там, на углу, на его локоть легла не та рука, которую он ждал.