Вечер выдался особенно холодным, и поденщики жгли костер дольше обычного: не хотелось уходить от тепла. По двое прокрадывались в лесок воровать хворост. Чтобы пламя охотней вгрызалось в сырые ветки, их надо было перемешивать с валежником. «Иней ляжет к утру», — заметил кто-то. «Пора, пора вам, братцы, по домам, — откликнулся Даниель. — Мухи вон уже дохнут, скоро дойдет и до поденщиков очередь». «Да мы-то по домам бы с радостью, — рассуждал редкоусый, — если б вот только и субботу с собой взять». «Уберешься так, без всякой субботы», — бурчал недовольно серб. «Кто поумней, тому не надо и домой идти», — сказал в наступившей тишине хромой, который был непривычно молчалив за ужином. «Что, благотворительную кухню для кого-то откроют?» — спросили из темноты. «Что кухня… Подъехать надо уметь к господам, сад взяться перекопать за тридцать пенге. Денег, вишь, у барыни больше нету, зато еда, какая-никакая одежонка найдется…» По тому, куда не глядел в эту минуту хромой, все догадались, кому адресованы его слова. Свет костра вырвался на миг за пределы круга, и взгляды скрестились в нем таким образом, что в центре оказался Лайош, застывший на корточках, сам словно язык рыжего пламени. Лица, похожие на раскаленные куски железа, косо расчерченные тенями, с выпукло высвеченными, низко срезанными тьмой лбами, всматривались в него — неужто в самом деле за тридцать пенге? Лайош поднял испуганный взгляд на Даниеля, стоявшего по другую сторону костра. Ему показалось: тот сейчас вынет из-под себя палку, на которой устроился перед костром, и прямо через огонь швырнет в него и все, кто сидит вокруг, толпой набросятся на Лайоша. Другие тоже один за другим повернулись к Даниелю, ожидая, какой он вынесет приговор. Тот лишь молчанием выдал свою обиду; понадобилось время, чтобы через нее снова пробил дорогу привычный насмешливый голос. На землю Хорватов Даниель смотрел как на свои владения: ему, живущему по соседству, сам бог велел рассчитывать на этот заработок. «Тридцать пенге? — повторил он медленно. — Столько же за Христа было заплачено». Лайош с облегчением видел, как раздвигаются рты и в коротком смешке обнажаются зубы, белые и почерневшие. Значит, не будут бить. Однако Даниель не был намерен так дешево уступать свой заработок. «Такие вот и сбивают нам плату, — сказал он. — Вон сколько здесь работы с землей. За тридцать пенге тачку бы нельзя было соглашаться подымать». «Это уж точно», — выразил общее настроение редкоусый, радуясь, что можно безнаказанно позлорадствовать. Остальные молчали. Молчал даже серб, уйдя в собственную тяжелую тень и лишь протяжными вздохами прополаскивая глотку, грудь, нос. Лайош дождался, пока разговор перейдет на другое, и, взяв свое одеяло, ушел в дом. И там улегся прямо на черный пол.
Нельзя сказать, что общее осуждение никак не задело Лайоша. Теперь, когда работа была у него в руках, он даже мог погрустить, думая о том, что за недобрый, завистливый народ его окружает. Время от времени он поддавался обиде и боли, позволяя им подхватить себя и нести, как река подхватывает белье из рук полощущих на мостках баб. Оказываясь рядом с хромым, который стал в последнее время совсем молчалив, Лайош даже думал о том, не отказаться ли ему от перекопки. Вот возьмет подойдет к ним вечером и скажет: «Вижу, позавидовали вы мне: ладно, так вот, берите, кому жалко. У меня, правда, ни крова, ни жены, как у вас, и, если уйду я отсюда, только сухими листьями смогу укрыться на ночь; но раз уж вы считаете, что я вам заработок сбиваю, лучше возьму я мешок да побреду к сестре в Сегед. А сдохну где-нибудь в канаве холодной ночью — кому до этого дело». Такие речи произносил он про себя; но, когда хозяйка вдруг подозвала его к своему стульчику, он похолодел от страха: что, если скажет ему сейчас: мол, ничего из нашего договора не выйдет, завтра собирайтесь вместе со всеми. Речь, однако, шла о другом. Хозяйка торговалась с паркетчиком, и ей срочно потребовалась составленная родственником смета. Лайоша она и послала за ней домой. «Тери знает, она там, в шкафу, на третьей полке». — «Против стеклянной двери», — подсказал Лайош, вспоминая про их общую героическую субботу. «Вот-вот», — улыбнулась ему барыня, словно старому, привыкшему к дому слуге. «Там видно будет», — словами Тери одергивал он себя, шагая к Будадёнде. Там видно будет, возьмется ли еще он за перекопку: не так уж и обидели его рабочие. Но всю дорогу, словно в детстве катехизис, долбил он речь, заготовленную для Тери. Сейчас он увидит, будет ли рада она, что он останется у них еще на шесть недель. Если не будет, то к чему ему все это?