Менаш тоже отдалился от нас и жил другой жизнью. Теперь он каждый вечер присоединялся к ватаге Уали. Терзаясь одиночеством в том тупике, куда его загнала страсть, которая, по нашим обычаям, карается смертью, он пытался преодолеть эту страсть с помощью теории, в которую упорно старался уверовать.
— Только выродки, только хилые порождения усталой цивилизации сомневаются и страдают. Одно лишь действие истинно, ибо оно разрешает вопросы даже прежде, чем они возникнут. Делать что бы то ни было, когда бы то ни было — вот в чем секрет счастья.
Ради осуществления этой прекрасной теории, а на самом деле для того, чтобы одурманить себя и забыться, Менаш стал постоянным участником сехджи.
В угоду вкусам кружка Уали Менаш, еще недавно такой нарядный, стал носить грязный бурнус, отпустил длинную бороду. Тонкую ивовую трость он сменил на ясеневую дубинку. Ввести его в кружок взялся наш пастух Мух. И он выполнил свое обещание очень ловко. В первую же ночь, когда Менаш присоединился к юношам, Мух превзошел самого себя. Он творил чудеса. Сначала он схватил тамбурин, и Менаш невольно залюбовался движениями его рук, такими быстрыми, что едва можно было различить пальцы; дробь Мух выбивал еле заметным движением большого пальца; затем он взялся за мандолину, но вскоре отбросил ее, так как оборвал струну. Сехджа оглашала все вокруг адским и все же размеренным грохотом. На рассвете Мух исполнил женские пляски. Для этого он переоделся женщиной. Приготовления были долгие: танец Муха напоминал вступление в бой старой гвардии. Он начал с медленного ритма, как бы приберегая силы. Вдруг Равех прервал сехджу и запел на новый мотив песенку «Мой базилик»:
Он знал, что это любимая песенка пастуха Муха. Словно подброшенный невидимой пружиной, пастух вылетел на середину. Он удивительно чутко отзывался на каждое движение ритма, каждую его перемену: то вздрагивал, то успокаивался, то вновь приходил в неистовство. Складки его белого платья то зигзагами носились по воздуху, то, наоборот, ниспадали, точно приглаженные чьей-то невидимой рукой. Все присутствующие пустились в пляс; туго натянутая кожа тамбурина, казалось, вот-вот лопнет под пальцами Уали. Менаш был в восхищении.
Мух, запыхавшийся, вспотевший, сел возле Менаша и прислонился к нему спиной, чтобы немного отдышаться, а тем временем собравшиеся пели ему громкие похвалы; но наш пастух, казалось, ничего не слышал. Он снял с себя женское платье, молча надел коричневый бурнус и вперил взгляд в синеющую вдали гору. Вечеринка кончилась. Все направились вверх, к селению. А Мух все еще не отрываясь смотрел на горизонт. Многие приглашали его с собой. Он смущенно отказывался.
Менашу не хотелось домой. Темная ночь расшевелила в нем слишком много смутных желаний; а может быть, просто сказывалась бессонница? В эту ночь черты Давды стояли у него перед глазами как никогда отчетливо и неотступно. Неужели даже новое средство не поможет?
Когда все разошлись, они долго сидели вдвоем молча; потом Мух стал осторожно расспрашивать Менаша о его жизни. Менаш рассказывал обо всем — об учении, путешествиях, малейших подробностях прошлого. Ему было приятно, что кто-то интересуется им так настойчиво и вместе с тем так деликатно. В тот вечер он был расположен к откровенности. Говорил долго, и воспоминания одно за другим оживали в его памяти. Наконец друзья поднялись, но вместо того, чтобы направиться вверх, в селение, пошли по дороге в Аурир. Менаш продолжал рассказывать. Он поведал все, только — из стыдливости, а может быть, из каких-то неясных опасений — умолчал о своем чувстве к Давде. Мух слушал и лишь изредка отвечал, чтобы показать, что все отлично понимает. Порою он брал Менаша за руку, и юноша заметил, что у пастуха очень мягкая кожа. Когда Мух повернулся к нему, Менаш впервые обратил внимание на его глаза — они были необыкновенно хороши; а может быть, так только казалось в темноте?
Друзья вернулись в селение на рассвете, когда крестьяне уже выходили в поля на работу.
С тех пор Менаш каждый вечер спускался в долину. Утром он вставал поздно и большую часть времени проводил с Мухом. От бессонных ночей лицо у него стало мертвенно-бледным. Небрежность в одежде, считавшаяся в кружке хорошим тоном, вконец его обезобразила. Мух, наоборот, казалось, сиял от затаенного счастья. Никогда еще зеленоватые глаза не блестели так прекрасно на его матовом лице.