— Я не люблю жену. Она это понимает, потому и уехала; она надеялась, что я позову ее. Я не люблю своих полей; все, что там можно найти, собирают друзья моего отца; они же косят и траву.
Краткие, отчетливые звуки сигнала, сзывающего на вечернюю поверку, заглушили голос Муха; он умолк и продолжал молчать даже после того, как отзвучал горн. Он не шевелился и, казалось, не спешил идти на призыв.
— Вставай, а то еще запишут, что ты в самовольной отлучке, — сказал я.
— Ну и пусть, — отозвался он, пожав плечами.
По ровному, очень старательному почерку я понял, что письмо Аази написано ею собственноручно. Смысл его был весьма туманен, я прочел письмо по частям и долго размышлял, прежде чем наконец понял, что именно хочет сказать моя жена. Французским Аази владела далеко не в совершенстве, но дело было даже не в этом: она стремилась не столько высказать какие-то мысли, сколько подсказать их.
Перечитав письмо несколько раз подряд и дополнив недомолвки воспоминаниями, я уразумел следующее: моя мать плохо относится к Аази; жена не может объяснить, чем это вызвано, потому что сама не понимает. Если б не заступничество моего отца, моя мать, вероятно, прогнала бы ее; свекровь уже знает, что перемирие подписано, и ждет только моего возвращения, чтобы я сам отослал жену.
«Ты только возвращайся поскорее, — писала Аази, —
Она все мне твердит: „Почему у тебя нет детей?“, но ведь если мне придется уехать, так тебе же будет лучше, что у меня нет детей».
Я пожалел, что не съездил в Тазгу на праздник рождения пророка. Тогда я увидел бы все своими глазами, ведь туманные фразы Аази дают лишь повод для шатких предположений, а главное — мне, быть может, удалось бы восстановить мир.
И вот я впервые стал разузнавать, когда же предполагается демобилизация.
Ответ на этот вопрос я нашел в полученном на другой день письме Идира, который находился тогда в Блиде; письмо было злобное, мрачное. Армия вконец разочаровала моего товарища — характер у него был чересчур независимый, чтобы подчиняться какой-бы то ни было дисциплине. Он рассчитывал на приключения, но его так никуда и не отправили из Алжира. Он сделал все возможное, чтобы стать летчиком, а его зачислили в нелетный состав. Вопреки собственному желанию он попал в учебную часть и должен был стать унтер-офицером — одним из тех, кого он презрительно называл «служаки». Он познакомился только с безнадежно будничной стороной армейской службы. Усталый и разочарованный, он мечтал теперь об одном: уйти из армии.
Он не ошибся. В середине октября после сложных формальностей мы с Менашем покинули казарму, вырядившись в самые невероятные одежды. Мух должен был освободиться несколько позже.
Мы дали себе зарок не работать целый год после демобилизации. Мы так и не попали в ту великую мясорубку, ради которой покинули родные места, зато годичный опыт научил нас не придавать значения никаким дипломам и аттестатам. Поэтому ни Менаш, ни я не стали продолжать учение. Даже Меддур, также приехавший из Блиды, заявил, что не собирается возвращаться в школу, где он преподавал до мобилизации. Цель у нас была умеренная и вполне определенная: по утрам вставать когда вздумается, не страшась сигнала побудки; засыпать лишь после того, как веки начнут сами собою смыкаться; есть досыта; ходить гордо подняв голову, выпятив грудь и заложив руки в карманы; на улице не жаться к домам, боясь нарваться на офицера, который сразу догадается, что ты удрал с поста. Мы много раз повторяли: «Ничего не делать, ни о чем не думать. Только спать».
Но жизнь опрокинула все наши планы. Разве те, кого мы любим, те, кто нас ненавидит, да и просто окружающие дадут нам жить спокойно только потому, что в течение года нас трепало, словно листья на ветру?