Читаем Избранное полностью

Что означала эта тонкая улыбка, сопровождавшая речь Цезаря? Зачем он заговорил о посвящениях? Цезарь никогда не ронял слов впустую, без значения и намерения; лучше, стало быть, отвлечь его от стихов.

— Из Брундизия ты отправился в Грецию, в поход на Антония; вернись мы двумя неделями раньше, ты смог бы отпраздновать годовщину победы при Акции здесь, у ее истока.

— «И на Актийской земле илионские игры справляем…» Так ведь ты писал в «Энеиде»? Я верно цитирую?

— Слово в слово: твоя память поистине поразительна. — Отвлечешь его от поэмы, как бы не так.

— Не много есть вещей, которые были бы моей памяти столь же дороги. Первую редакцию ты показал мне вскоре после моего возвращения из Египта, не так ли?

— Да, так оно и было.

— И в центре поэмы — воистину в ее средоточии, на ее вершине — в центре щита, выкованного богами и дарованного тобой Энею, ты запечатлел битву при Акции.

— Да, так я и сделал. Ибо день той битвы был днем победы римского духа и устава над темными силами Востока, победы над темной бездной, почти уже поглотившей Рим. То была твоя победа, Август.

— Ты помнишь наизусть то место?

— Куда мне! Моей ли памяти тягаться с твоей?

О, никаких сомнений быть не могло: взгляд Августа был устремлен прямо на сундук с манускриптом — так и приковался к нему; о, вне всякого сомнения, он пришел отнять у него поэму!

А Август, улыбаясь, наслаждался его испугом.

— Как, ты так плохо знаешь свое собственное творение?

— Я не помню того места.

— Тогда мне придется еще раз напрячь свою память; надеюсь, она не подведет.

— Я в этом уверен.

— Ну что ж, посмотрим… «Вот в середине щита Цезарь Август стоит во главе италийской эскадры…»

— Прости, о Цезарь, не совсем так: стих начинается с окованных медью судов.

— Судов Агриппы? — Цезарь явно был недоволен. — Что ж, обить суда медью — это была хорошая мысль, так сказать верх изобретательности Агриппы; он тем самым решил исход битвы… Значит, память меня все-таки подвела; теперь я припоминаю…

— Поскольку ты являешь собой средоточие и битвы и щита, то и образ твой должен стоять в середине стиха — все как полагается.

— Прочти же мне этот стих.

Прочитать? Достать свитки и развернуть их? Свитки-то и нужны были Цезарю, затеявшему с ним поистине жестокую игру. Как защитить манускрипт от такого напора? Может быть, сумеет Плотия? Только ни в коем случае не открывать сундук!

— Я попытаюсь припомнить.

Цезарь как будто читал его мысли: улыбка не сходила с его красивого лица — не улыбка даже, а что-то зловещее, жестокое. Он стоял перед кроватью в столь свойственной ему непринужденно-элегантной позе, не садился, и предугадать его следующий выпад было невозможно, так что молнией сверкнуло опасение, не намеревается ли он спугнуть Плотию с сундука, хранящего свитки. Может быть, то была всего лишь больная фантазия, одна из тех, что порождаются лихорадкой, наверняка даже фантазия, потому что вокруг-то все было неколебимо-вещественным, било в глаза сочностью красок, и можно было бы вообще, пожалуй, не обращать внимания на бледный рисунок ландшафта за окном — правда, стоило вглядеться в него чуть пристальней, как обнаруживалось, что картонный белесый свет, переходя в сумрачно-серый, просачивался во все закоулки залы и, пропитывая собою все осязаемое, придавал ему странно блеклый оттенок нереальности; тонкой, соблазнительно изящной чертой было вписано зло во все предметы, даже в краски цветов на венках, и тонкой линией прочерчивалось оно в складке над бровями Августа. Но тот, однако, сказал:

— Начинай же, мой Вергилий, я слушаю.

— Может быть, ты сядешь поближе? Я вынужден читать лежа, ибо твои врачи запретили мне подыматься.

К счастью, Август соизволил последовать приглашению; он сел не на сундук, а на стул рядом с кроватью, и даже будто только этого и ждал: совершенно неавгустейшим жестом просунув руки меж раскоряченных ног, он подтянул сиденье себе под зад и уселся с откровенным вздохом облегчения, отнюдь не памятуя о своем великом пращуре Энее, усаживавшемся наверняка с большим достоинством. Так восседал внук Энея, и в уютной расслабленности его позы, в легкой усталости, этой первой примете возраста, было что-то трогательное и умиротворенное; ощущение умиротворенности еще усилилось, когда он, откинув голову и скрестив руки на груди, приготовился слушать.

— Ну что ж, начинай.

И полились стихи:

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее