Будто все еще вслушиваясь, Цезарь хранил молчание. Потом заговорил:
— Завтра мой день рождения.
— Благословенный день для мира и для римской державы; да пошлют тебе боги вечную юность.
— Да-да, друг мой; а поскольку через три недели мы празднуем и твой день рождения, я желаю тебе того же. Да будет вечная юность нашим общим уделом! Кстати, хоть тебе и пятьдесят один год, ты выглядишь так молодо, что никому и в голову не придет, что ты на семь лет меня старше. Правда, своей непригодностью в дорогу ты сегодня сыграл со мной злую шутку: скоро я должен отправляться, чтобы поспеть в Рим по крайней мере к завтрашним вечерним торжествам, и я так надеялся взять тебя с собою.
— Нам пришла пора прощаться, Октавиан, и ты это знаешь.
С несколько досадливым жестом Август ответил:
— Ну конечно, прощаться, но прощаться всего на какие-нибудь три недели. К своему дню рождения ты, я уверен, вернешься в Рим, но мне-то было бы приятней, если б ты уже в честь моего почитал из «Энеиды», — много приятней, чем все официальные приветствия, которыми меня там осыплют. На послезавтра я опять назначил большие игры.
Цезарь пришел попрощаться, но еще важней для него было забрать «Энеиду»; и то и другое он пытался скрыть за своим многословием. Вот так, стало быть, реальность прибирала к рукам нереальное; или это, напротив, нереальность посягала на реальное? О, Цезарь тоже, как все, жил в мире призрачного, и свет дня — так низко уже склонилось солнце? — потускнел еще заметней.
— Вся твоя жизнь, Цезарь, есть служение долгу, но любовь Рима, тебя ожидающая, вознаградит тебя.
Обычно столь непроницаемое лицо Цезаря вдруг озарилось прямодушной улыбкой:
— Меня ожидает Ливия, и я радуюсь встрече с друзьями.
«Счастливец, ты любишь свою жену!» — То был голос Плотии, легким дуновением налетевший из ниоткуда, из безмолвного небытия.
— Вот только жаль, что тебя не будет с нами, Вергилий. Без тебя нам и праздник не в праздник.
Кто истинно любит женщину, тот умеет быть и другом, и опорой людям; так, наверное, было и с Августом.
— Счастлив тот, кого ты одариваешь своей дружбой, Октавиан.
— Дружба сама приносит нам счастье, мой Вергилий.
И опять это было сказано тепло и искренне, и мелькнула соблазнительная надежда, что посягательства на манускрипт не произойдет.
— Я благодарен тебе, Октавиан.
— Это и слишком много, и слишком мало, Вергилий, ибо дружба не сводится к благодарности.
— Поскольку ты всегда дающая сторона, другому лишь путь благодарности и остается.
— Боги даровали мне счастье быть иногда полезным своим друзьям, но наищедрейшим их даром были сами друзья.
— Тем более эти друзья должны быть тебе благодарны.
— Благодарность обязывает каждого лишь к посильному ответному дару, и это обязательство ты до сих пор выполнял с лихвой — и своим бытием, и своим делом… Почему же ты переменился? Почему ты все толкуешь о пустой благодарности, явно не склонной признавать никаких обязательств?
— Я не переменился, о Цезарь, хоть и по чести не могу сказать, что когда-либо считал свой ответный дар достаточным.
— Ты всегда был слишком скромен, Вергилий, но ложной скромностью не грешил. Я все понял: ты умышленно принижаешь ценность своих даров, дабы втихомолку забрать их у нас.
Вот оно, ах, вот оно и сказано; Цезарь шел к своей цели уверенно, напролом, и ничто не помешает ему похитить манускрипты!
— Октавиан, оставь мне поэму!
— Верно, Вергилий, о том и речь… Луций Варий и Плотий поведали мне о твоем чудовищном замысле, и я, подобно им, не могу этому поверить… Ты и впрямь задумал уничтожить свои творения?