Читаем Избранное полностью

Опершись о мачту канделябра, одну руку снова подняв к увитым лаврами парусам, плыл Цезарь, любящий супруг, в блеске и силе мужественности возвращавшийся к супруге, к ожидающей его Ливии, и, поскольку само время плыло вместе с кораблем, невозможно было высчитать, как долго длилось безмолвие, прежде чем он снова заговорил; но он заговорил:

— Если философия утратила основу для познания, то ее долг сегодня вновь эту основу обрести.

Похоже было, что Цезарь до сих пор все-таки был на другом корабле или все еще на нем находился, раз он не слыхал, что корни уже не достают дна; надо попытаться втолковать ему это другими словами, понятней.

— Вяз не годится на корабельные мачты; они должны быть прочными и в то же время гибкими и упругими… так стоять и расти…

— Ты переутомился, Вергилий? Позвать снова врача? — Цезарь поспешно отодвинул стул и наклонился над ложем; вот оно, его лицо, — совсем близко.

Лицо было совсем близко, почти так же близко, как прежде лицо Плотии. И вдруг порвалась пелена тумана:

— Я чувствую себя хорошо, Октавиан… даже очень хорошо… но, кажется, меня перед этим несколько повело…

— Ты говорил как-то темно… правда, с тобой это бывает; потом подумаешь — и темнота оказывается мудростью.

— Мудрость? У меня? Не было такого! Никогда!.. Сейчас я, кажется, просто искал подходящего примера, чтобы ответить тебе… да так и не нашел… Но ты — это я помню — ты говорил о философии и об основе познания.

— Истинно так, Вергилий; не будем больше ломать над этим голову.

— А философия уже не в силах создать себе основу для познания…

— Это еще надо прояснить… — Август явно думал о другом. — И вообще, не об этом у нас речь, Вергилий.

Колебание почвы, волнение подземных глубин еще продолжалось, но все остальное было ясным и без всякой странности: ясными и естественными были исчезающе тонкие контуры ландшафта за окном, ясной и естественной мачта из вяза, и кровать его уже не была огромным кораблем, а самым ясным и естественным образом уменьшилась до размеров простой ладьи, на которой так приятно было плыть и плыть; лишь в явлении Цезаря, при всей привычности его повадок, не было ни полной ясности, ни полной естественности, и приходилось все еще прилагать усилия, дабы убедить его и тем вернуть в сферу ясного и реального.

— Рассудок не способен создать для себя самого предпосылки, а стало быть, не способна на это и философия; как ни могучи твои чресла, собственным предком ты все равно не станешь…

Снова смех! Не из его ли он рвется собственного горла, не из его ли собственной груди? Да, вот он засел там и болит, странно болит…

— Нельзя породить себе ни отца, ни праотца, нельзя породить для себя предпосылки… Ничто и никто не в силах, подобно Прометею, преступить собственный предел, ничто и никто его никогда не преступит… Неправда!..

Неправда, неправда… Кто прошептал это слово, вдруг прилетевшее ниоткуда, — раб или Плотия? Непонятно кто, но скорее все-таки Плотия, ибо она продолжала: «Снова и снова любовь преступает собственный предел». — «А твоя любовь, Плотия? Она — преступала?» — «Преступала и преступает: кто любит, тот всегда пребывает за своим пределом». — «О Плотия!» — «Чувствуешь ты меня? Я тебя люблю и чувствую тебя, очень!» — «О Плотия, я чувствую тебя, ты рядом, я знаю». — «Да, Вергилий, да». И слились пределы их тел, слились пределы их душ, и росли, и перерастали пределы, познавая и открываясь познанию.

С явственным нетерпением в голосе Август спросил:

— Что неправда, Вергилий?

— Бывает, что и преступают собственный предел.

— Это мне приятно слышать. Стало быть, твоя уступка остается в силе?

— Преступить предел…

— Ты говоришь о философах? Или о поэтах? Кто преступает предел?

— Где Платону это удалось, там философия стала поэзией… На высочайших своих вершинах поэзия была на это способна, она была преодолением предела…

Хоть и с несколько отсутствующим видом и с излишней поспешностью Цезарь снова удовлетворенно закивал:

— Ну, ты как художник, конечно, достаточно скромен, чтобы усомниться в собственной мудрости, но по крайней мере и достаточно честолюбив, чтобы не отказывать в ней искусству вообще…

— Это не мудрость, Октавиан… Не мудрые становятся поэтами — разве что призванные к мудрости… Нет, это своего рода безотчетная вещая любовь… Вот ей и удается иной раз взорвать пределы…

— Хорошо, что ты хоть чувствуешь себя призванным к мудрости… Потому давай не будем препираться насчет философии, отошлем ее к поэтам — если уж она и в самом деле не способна пробиться к собственным предпосылкам; велим ей позаимствовать основу для познания у поэзии, чья красота, как ты сам признаешь, вобрала в себя всю мудрость.

— Если я это и признаю, то лишь для двух-трех безукоризненно строгих произведений искусства — для очень немногих, пришедших из далеких времен.

— И для «Энеиды», мой Вергилий.

То был снова голос времени, таинственно соположившего Некогда и Днесь, таинственного в своей действенности, таинственного в своей причинности, судьбоносного и в том и в другом.

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее