Читаем Избранное полностью

Рабы подхватили сундук, и, как только они сделали с ним первый шаг, кто-то зарыдал, не в полный голос, но все же истово, с той безутешностью отчаяния, что прорывается чаще всего тогда, когда внезапно вторгается вечность в человеческую жизнь — когда, к примеру, погребальные слуги вздымают гроб на плечи, чтобы вынести его из комнаты, и родные вдруг разом осознают неотвратимость, вершащуюся на их глазах. То было рыдание пред ликом вечности, извечный вопль, посылаемый вослед гробу, и исторгся он из широкой, могучей груди Плотия Тукки, из его доброй и могучей человеческой души, из его растроганного и могучего сердца, — вопль, посланный вослед сундуку с манускриптом, что сейчас выносили из комнаты и что в самом деле был гробом, младенческим гробом, жизненным гробом.

И сразу снова потемнело солнце.

В дверях Август оглянулся еще раз; еще раз глаза друга отыскали глаза друга, еще раз встретились их взоры.

— Да покоится вечно твой взгляд на мне, мой Вергилий, — молвил, стоя в широко распахнутых дверях, Октавиан, на этот миг еще Октавиан, — чтобы вслед за тем, стремительный, грациозный, гордый и властный, удалиться как Цезарь; за ним по пятам, мягко ступая тяжелыми лапами, шествовал блекло-золотистый лев, за львом проследовал гроб, и многие из присутствующих потянулись за процессией.


Истовые влажные рыдания Плотия длились еще некоторое время, пока не перешли в затихающие всхлипы и вздохи, перемежаемые тяжкими выдохами — «уф-ф-ф!». Окончательно успокоился добрый Плотий лишь тогда, когда снова просветлел солнечный свет и голуби снова заворковали на подоконнике.

Да покоится вечно твой взгляд на мне… Таковы были слова Октавиана, так или примерно так они звучали, так они все еще продолжали звучать, оставшись здесь, все еще витая в комнате, все еще витая в воздухе, немеркнущие в своей неразрывной связанности с тем, кто теперь ушел навек, немеркнущие в полноте своего смысла. Неразрывной была связь, но Октавиан ушел — куда? Почему он ушел? Почему ушла Плотия? Ах, они ушли, как и столько других до них, канули в свои судьбы, канули в свои заботы, в свою надвигающуюся старость, в свою растущую с годами усталость, в свои седины и недуги, канули в белесый туман, из которого не доносится ни единого зова, — и все же, и все же остались незримые мосты, что когда-то и будто навеки вели к ним, остались незримые цепи, что когда-то и будто навеки к ним тянулись, незримые мосты, как венки из лавра, незримые узы, как нити из серебра; осталась нерушимость связи, созданной и скованной навек, связующей и устремленной — куда? В незримое Ничто? О нет, то незримое, что ждало на другом берегу, не было небытием, нет, при всей его незримости то было подлинное бытие, то был, как и прежде, Октавиан, была, как и прежде, Плотия, разве что оба они — и то было странно — полностью отринули от себя свои земные имена и земное обличье. О, как глубоко в нас, как неизбывно глубоко, недосягаемо нашему телесному распаду, вопреки отмиранию наших чувств, вопреки любой перемене, невредимо в бездонных глубинах нашей самости, нашего сердца, нашей души пребывает познание, себе самому незримо, неслышимо, ненаходимо, непостижимо, и оно ищет ответного познания в чужой душе, в чужом сердце, в чужих незримых глубинах, ищет свое отражение в чужом ответном познании, взывает к нему, дабы стало оно ему зримо, дабы пребывало оно вовек, — дабы вечно стояли мосты, вечно была натянута цепь, вечно ждала встреча, вопреки любым переменам, ибо только во встрече исполняется смыслом слово, исполняется смыслом мир, эхом откликается познание познанию. Зримая даже сквозь сомкнутые веки, зримая и полная смысла простиралась за окном необъятность мира, отрешенная, подернутая золотистой дымкой, лучистая, как вино, простиралась в недвижно-трепетном мареве яркого полдня над городскими кровлями, новыми и ветхими, темно-красными и в черную полосу, сверкающими и прокопченными, простиралась зримая и незримая, зеркало, жаждущее отражения, жаждущее парящего слова, жаждущее познания, которое хоть и было еще сокрыто, но уже реяло в воздухе, возвещая грядущее, возвещая неклятвопреступную легкость, возвещая причастность, содержащуюся в подлинном знании, возвещая красоту, вновь обретшую жизнь в законе, в законе неведомого бога, стоящего на страже клятвы; а потом, о, потом поднялись несколько голубей с подоконника, взлетели торжественно и шумно, сверкнули крылами в солнечной лазури и утонули в бездонной выси раскаленного полдня; так канули они в вышине и уплыли, исчезли из кругозора. О, да покоится вечно твой взгляд на мне…

Плотий вытирал слезы с мясистых щек.

— Вот дурак, — бормотал он, — и чего разнюнился? Из-за того только, что Вергилий наконец-то отказался от своей безумной затеи…

— Тебя, наверное, растрогали прощальные слова Октавиана…

— Ну уж нет…

— А мне пора приниматься за завещание.

— Это тоже не повод распускать нюни. Все люди делают завещания.

— А ты тут и ни при чем. Мне надо его составить, вот и все.

На этот раз возразил Луций Варий:

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее