Почему раб не двигался с места? Застыл как вкопанный, воздвигся, как ледяная глыба, как айсберг, разраставшийся все мощнее, он совсем уж заслонил хрупкого Лисания, и все грозней становился неотвратимый пронзительный холод, исходивший от него, и вместе с холодом тяжкими волнами накатывала усталость.
— Тебе явно нужен покой. — Рука Луция будто провела черту под этим приговором. — Тебе нужен покой, и, спроси ты врача, он бы наверняка это подтвердил; нам сейчас, пожалуй, лучше уйти.
Нужда в покое была несомненна, и такой сладко-заманчивой была эта нужда, принесенная хладными волнами усталости, грозная своей неотвратимостью… О, ее надо побороть! Ее надо во что бы то ни стало побороть! Луций более чем кстати завел речь о враче, и очень хорошо, что тот, следуя зову, во всей своей солидности и осанистости материализовался из туманного роя образов, чтобы столь же солидно и осанисто, с лощеной улыбкой на устах, приблизиться к ложу: «Ты выздоровел, Вергилий, и я рад и горд тебе это сообщить, ибо — скажу при всей приличествующей мне скромности — в столь благополучный исход немалый вклад внесло и мое искусство».
То была отрадная, хоть и не совсем ошеломительная весть.
— Я выздоровел…
— Это, пожалуй, слишком сильно сказано, хотя в общем и целом, благодарение богам, похоже, что так, — послышался из эркера голос Плотия.
— Я выздоровел…
«Скоро выздоровеешь», — поправил раб. «Отошли его, — голос мальчика прозвучал тихо и жалобно, — отошли его прочь, если хочешь выздороветь; он и тебя убьет».
Нахлынувшая хладная усталость стала почти осязаемой; исходящая от ледяного исполина, она сама стала глыбой льда, стала застывшей, сгустившейся волной, она обволакивала, окутывала, сдавливала и, огненно-жаркая в своем нутре, навязывала теплую дрему покоя этим обволакивающим оцепенением.
— Я выздоровел, врач не обманул.
— Вполне возможно насколько врач способен сказать полную правду; но правда, без сомнения, и то, что тебе надо вести себя как выздоравливающему, который не желает снова заболеть. — Луций встал. — А мы… мы теперь пойдем.
— Не уходите!
Голос ему отказал: призыва его они уже не услыхали.
«О, не держи их, пускай они уходят, пускай все уходят, — взмолилась Плотия, просительно, вкрадчиво, но и не в силах скрыть своего страха. — И этого прогони — смотри, он совсем завладел тобой; мои объятья нежней, чем его, а он омерзителен».
Только теперь он понял, что это руки исполина стиснули его в жарком леденящем объятье, это он поднял его с постели, поднял с самой земли, и это на необъятной груди исполина, в безмерности которой не билось никакого сердца и не теплилось никакого дыхания, предстояло ему обрести страшный и грозный, сладко-заманчивый покой неотвратимости.
Глиной была земля, с которой его подняли, но столь же землистой и могучей, как сама скудель земная, была грудь исполина, на которой он лежал.
«Он раздавит меня», — безнадежно вздохнув, прошептал отрок угасающим голосом. «Его время истекло, — сказал исполин, с неким даже подобием улыбки, — я его не коснусь, это сделает время».
Могуч, как Атлант, был исполин, все нес он — и землю, и покой, и смерть; почему же не время?
«Время не властно надо мной, — отвечала Плотия, я не старею; не допусти, чтоб он и меня убил».
Кого же спасать — Плотию или мальчика? Или себя самого? Завещание, «Энеиду»? Все огромней, мощней и тягостней сжималось кольцо, все льдистей, все пламенней, уже слились пламенность и льдистость в одно бытие, унося бытие к небытию, к их соединению, уже так сгустился покой, что почти ни единого звука не доносилось из него: ни единого звука, способного прорвать его, нерушим и плотен был покой, и уже не ради Плотии и не ради отрока, нет, ради собственной жизни надо было предпринять последнее усилие:
— Я хочу жить… о мать, я хочу жить!
Кричал ли он? И если то был крик — удалось ли этому крику прорваться сквозь границы покоя? Ни биения сердца, ни дыхания не было в груди исполина, не было их и в мире. И прошло немало времени, прежде чем рек исполин: «Не в ответ на мольбу женщины, не в ответ на мольбу отрока я отпущу тебя — и не собственного твоего страха ради: я отпущу тебя, ибо ты замыслил довершить земную свою службу». То было как напоминание, как заповедь; но, как бы то ни было, он почувствовал, что кольцо ослабло и исполин будто вознамерился положить его обратно на глинистую землю.
— Я хочу жить… хочу жить!
Да, теперь это уж точно был крик, крик в полном сознании голоса, в полном сознании слуха, крик хоть и хриплый, но достаточно громкий, чтобы напугать всполошившихся друзей; Плотий сорвался с места и, оттолкнув в сторону растерянного Луция, подбежал к ложу с укоризненным:
— Ну вот, доигрались!