— Ну ладно, одну так одну, — сказал продавец. Пожимая плечами, он повторял, будто нечто неслыханное: — Одну штуку… одну штуку… вы по своей воле теряете право на скидку… и, глядя на Андреаса прямо-таки с состраданием, принялся заворачивать в бумагу лежавшую сверху кожу.
— Да нет же, — сказал покупатель, — мои потери — это моя забота… но зато я сам выберу кожу.
Он взял всю стопку с прилавка и понес к слепому окошку. Там он наудачу выбрал одну из кож, молочно-серую с голубоватым оттенком, и велел ее завернуть. А когда стал платить, ему пришло в голову, что при нынешних ценах и инфляции он мог бы не задумываясь купить несколько дюжин, даже весь склад. Почему он этого не сделал? Почему упустил возможность? Он не знал; он знал только, что ему не нужны звериные шкуры, и пошел к двери, которую ему открыл торговец со словами:
— Окажите нам снова честь.
На улице било полуденное солнце, и глазам стало больно от света. Он не мог определить, где находится. Только когда мимо прошел трамвай, он понял по надписи, что это улица В., и удивился, как дом, из которого он только что вышел, растянулся до этой удаленной части города. Теперь-то уж было самое время идти в контору; он побежал за трамваем и еще успел догнать его у самой остановки.
VII. ЧЕТЫРЕ РЕЧИ ШТУДИЕНРАТА ЦАХАРИАСА
© Перевод Г. Бергельсон
После того как по окончании мировой войны господин Цахариас, учитель математики и кавалер Железного креста второй степени, вернулся к своей профессии, сменив таким образом армейскую скуку на цивильную, не столь богатую событиями, как та, но зато привычную, а кайзер Вильгельм II сбежал в Голландию, пришедшей к власти социал-демократии удалось сохранить неприкосновенной — как во всем хорошем, так и во всем дурном — жизненную структуру кайзеровской Германии. Отчасти это объяснялось желанием соблюсти верность традициям, в еще большей мере мещанской любовью ко всему косному, любовью, стыдившейся самой себя, а посему нуждавшейся в подходящем предлоге, каковым в данном случае являлась якобы макиавеллевская готовность угодить державам-победительницам, но прежде всего — отвращением к российскому варварству, паническим страхом перед большевистскими убийцами, чьи механические, лишенные геройского ореола методы опрокидывали романтические представления о революции и вызывали необходимость противопоставить большевикам чуть ли не гипертрофированную аполитично-гуманную позицию. При этом упускалось из виду, что всякая гипертрофия постепенно теряет смысл и в конце концов превращается в свою противоположность, а значит, и гипертрофированная гуманность станет когда-нибудь не менее гипертрофированным варварством, чем российское, и даже оставит его далеко позади. Правда, в те первые послевоенные годы никто не мог заглянуть так далеко в будущее.
Цахариас, который привык без всяких оговорок заимствовать свои взгляды у властей предержащих, то есть питал истинно демократическое доверие к мудрости большинства нации, вступил в ряды Социал-демократической партии, вследствие чего в сравнительно молодом возрасте сумел удостоиться звания штудиенрата[10]
. В мечтах он видел себя уже директором гимназии. Он решил, как только ему доверят этот пост, установить строгие порядки, безжалостно изгонять инакомыслящих преподавателей, ограждать гимназию от всяких вредоносных новшеств и с помощью железной дисциплины растить поколение бравых, молодцеватых демократов. В лоне семьи педагогические принципы Цахариаса, поддержанные его супругой, увенчались полным успехом: их дети — девятилетняя дочь и сыновья восьми и пяти лет (последний — плод поездки домой на побывку во время войны) — отличались послушанием. Все они вслед за ним, своим образцовым руководителем, ходили по квартире в мягких войлочных туфлях, дабы пощадить натертый до блеска линолеум, и с почтением взирали на портреты, украшавшие стену над резным буфетом: триумвират Вильгельм II, Гинденбург[11] и Людендорф[12] на олеографии посредине стены подпирался с боков увеличенными фотографиями социал-демократических вождей Бебеля[13] и Шейдемана[14].