— Верно… — как-то поспешно согласился тот; он руководился тем соображением, что после происшедшего следовало поднагрузить паренька каким-нибудь заданием. — Ну-ка, пройдись посмотри место на ближнем радиусе.
— Нельзя посылать водителя, лейтенант!.. — тихо, под руку, возразил Дыбок.
И оттого, что Дыбок был тысячу раз прав, всегда прав, этот удачник, Собольков посмотрел на него с каким-то пристальным и враждебным интересом, как если бы видел его из последующих суток. Он недобро усмехнулся: вот уже и самая правда становилась на сторону его преемника! Глаза встретились, одна и та же мысль ранила обоих. Дыбок смущённо отвернулся, едва прочёл, что содержалось в этом взгляде, и тогда Собольков медлительными словами повторил то, что сказали раньше его глаза:
— Не рано примеряешься, Андрюша? Потерпи, я ещё живой. — И подтолкнул Литовченка. — Иди, ничего пока не будет… Я тебе велю. Иди!
Ни на один факт не могла опереться догадка: собственные их следы уже замело, и хоть бы зарево или выстрел в пустоте! Жгла и жалила мучительная надежда, что в это самое время тридцать седьмая вступает в Великошумск. Только одна двести третья засела в трущобинке крайнего левого фланга; ей предоставлялось воевать в одиночку, в меру разумения и солдатской совести.
Прежнее ощущение беспомощности постепенно замещалось решимостью на предстоящий, долгий и тяжкий труд. Нужно было передохнуть, поесть, подкопить сил, а там, глядишь, сами собою разъяснятся обстановка и мысли!
Они взобрались на танк. Горячий воздух обильно поднимался сквозь жалюзи мотора. Обрядин слазил за едой. Соскучась в одиночестве, замяукал Кисó, и всем стало немножко веселей от сознания, что количество их умножилось на единицу. Ему также выдали полагающийся рацион, и он довольно усердно занялся этим делом.
— Давай думать, лейтенант, — сухо и тихо сказал Дыбок.
— Успеем, отдохни… Не торопи войну, Андрюша! Пять минут всего прошло, как сели, — ответил Собольков и снова занялся котёнком. — Что, Кисó, хвост-то намок? Ничего, на войне это и есть главное: будни. А сражение, это уж праздничный день, гуляй душа! Ешь, ешь… Тебе бы щец со свининкой? Я твою натуру знаю. Не хочешь щец? Ну, врёшь, хищный зверь, притворяешься. Ладно, вот закопаем Гитлера, поедем с тобой на Алтай. Новая хозяйка у тебя будет, маленькая и добрая. Все глупые — добрые, вот почему и умный у нас Дыбок. Небось, злится на меня, памятливый… А ты скажи ему, Кисó, чтоб не серчал. От этого дружба вянет, волос лезет, здоровье портится. Сказал?.. ну, что он тебе ответил?
Дыбок промолчал на этот шаг к примиренью. И верно, злость в какой-то степени помогала ему бороться со стужей, ломавшей ему кости. Обильный пар стал подниматься от ног, начавших согреваться, и он хорошо знал, что зато потом будет хуже, но нечто неодолимое, телесное мешало ему сдвинуть ноги с горячей решётки. Так, злясь на всё кругом, он злился в первую очередь на своё затихшее тело… Обрядин пытался сгладить неловкость деликатным посторонним разговором.
— Меню рояль, что означает королевский харч! — сказал Обрядин, смачно надкусывая какую-то особо прочную колбасу. — Что-то мой товарищ Семёнов Н.П. нынче поделывает? В артиллерии был… Нет, друзья, я вам так скажу: лучше зима, чем беда. И лучше беда, чем война, а тут все три разом навалились!
— Ты прямо рудник, Сергей Тимофеич, — тотчас заметил Дыбок, аккуратно и ножичком надрезая ту же колбасу.
Заведомый капкан таился в этом загадочном замечании, но Обрядин безобидно ступил в него, лишь бы облегчить сердце товарища.
— Всем я бывал у тебя, Андрюша, а вот рудником ещё ни разу. Откройся, чем же я рудник, капитан?
— Я к тому, что… глыбы на редкость ценной мысли в тебе содержатся. Ты бы записывал, чтоб не забыть. Можешь прославиться, как выдающийся светоч человечества. По Волге будет ходить нефтяная баржа под названием
Обрядин со вздохом взялся за флягу.
— Этак скрутят они тебя, злость и холод, Андрюша, — спокойно сказал он, — нельзя. Ну-ка, отпей ещё грамм на триста… разом, разом! Не согреет, так дух повеселит.
И Дыбок пил пороховую жидкость, отзывавшую сырцом, а сам безотрывно глядел в хитрую, с дружеской ухмылкой, такую милую ему вдруг рожу Обрядина, который всё причмокивал и облизывал губы, спрашивая — хорош ли, не горит ли на языке, гладко ли проходит в нутро этот жидкий огонь, из которого, видать, и наварила ему того кваску одна скромная богобоязненная женщина на расставаньи. «Пей, пей, сколько хочешь, дружок…» — приговаривал он, бескорыстно радуясь за товарища, хотя сам ни глотка не отпробовал с самого прибытия на место. Теперь уже почти совсем не плескалось на донышке. И что-то случилось с Дыбком; он положил руку на колено Соболькову, точно в тисках зажал, и сами сорвались с губ эти слова, каких в иное время и пыткою не выжать бы из Дыбка: