Он замолк. Больше не надо было его просить. Алтай холостому недалеко… Он хотел спать. Разве мало солдат на свете, кроме него? Собаки и зайцы, все спят. Это была правда… Но через крохотное пулемётное отверстие Дыбок не мог разглядеть давешнего зайца, и лейтенант схватил руку товарища. Она была не теплее снега на стогу; зато там, за тесёмками рубахи, стояло ровное парное тепло в пазухе Дыбка, ещё не пламень. Сердце слышалось на ощупь, как бы на малых оборотах. Значит, то ещё не жар был, а лишь смертное томленье полусна.
— Нельзя, не смей спать, Андрей! — зашептал Собольков, касаясь губами его уха. — Сейчас придут… теперь уже не отменишь. Жалей товарищей… Кисó убьют. Обрядина убьют… кто тебе петь станет, радист? — Ни лаской, ни приказанием, ни шуткой не удавалось ему проникнуть в меркнущее сознание Дыбка. — Ведь это ж немцы, понимаешь? Забыл, как они сестрёнку твою волокли… жеребья на её голом теле метали, кому первее начинать. А она, небось, кричала им — «вас Алёша Галышёв побьёт всех, вам жених мой отплатит…»
Он говорил много грубее, лишь бы просунуть хоть искорку в порох дыбковой души. И случилось, чего он добивался. Поднявшись, Дыбок сидел с открытыми глазами и дрожал — пока ещё не от гнева, а от озноба, но и это было хорошо.
— …они тогда и Галышёва. Ты один остался. Пусть зайцы и собаки спят… не ты! Ты же слышишь меня, а молчишь… Я давно раскусил, кто ты — есть: потому ты и живым в такой войне остался! Небось, потроха со страху вянут… а?
— Не надо, пусти… — пробормотал Дыбок, отпихивая его от себя. — Нехорошо тебе, будет… пусти!
Они сравнялись в силах, и, возможно, радист чётче командира понимал теперь действительность, потому что прежде него почувствовал, что немцы уже тут. Ещё и снег не хрустел, и глаз не видел, но только как-то теснее стало в пространстве ночи… Двое, как всегда ходят немецкие связисты, шли по линии, пропуская провод в ладони. Они нашли место обрыва и остановились, — неожиданное продолговатое пятно стога заставило их насторожиться. Сквозь бурелом соломы, коловшей лицо, Дыбок отчётливо увидел, как левый поднял автомат. Тот же, левый, спросил быстро и негромко,
— Бери правого, — шепнул Собольков товарищу, тот услышал.
Немудрено было догадаться, что кто-то унёс кусок провода… Пока один немец, став на колени, подключался к линии, другой двинулся по следу Литовченки, водя автоматом, как таракан усами. Он был и длинный такой же, как таракан, с утолщением посреди от хорошей пищи; возможно, он и мастью также походил на таракана-прусака… Он проходил мимо, на нём была пилотка с приспущенными наушниками, чтобы уши не зябли. Дыбок упал на него всей своей зыбкой тяжестью, и странно было, что у того не переломился позвоночник. Собольков также ударил своего гранатой, как кастетом, но промахнулся. Так началась эта маленькая и неравная битва… Немцы были свежее, перед выходом они поели жирных наших щей и хорошо выспались на тёплой лежанке; им недоставало как раз того, чем с избытком располагали их противники, — чувства поруганной справедливости и голодного исступления мёртвой хватки. Уже оба лежали снизу, и один вслепую царапал рот Соболькову, а другой, наполовину примирясь с неизбежным, мокрый и полузадушенный, смотрел в нависшее над ним лицо судьбы. Он был много крупнее Дыбка, которого вдруг стала покидать уверенность в исходе. Наступала та степень взаимного изнеможенья, когда и плевка достаточно, чтобы опрокинуть врага, но и на плевок нехватало силы.
— Брудер… — прохрипел тот, что был внизу, даже не пытаясь дотянуться до автомата, упавшего поблизости; он упоминал, кажется, также слово
— Не брудер, а бутерброд… — неистово сказал Дыбок, и ещё не родилось могущества на свете разжать его пальцы. — Я тебя двадцать лет брудером звал. Я тебе карман и житницы раскрывал свои, в самую душу пускал тебя… а ты мою сестрёнку на жеребьях делил! Ах ты, брудер, сукин сын!.. — Оно опалило ему разум, подлое иудино слово; искра добралась до пороха.
Ему хотелось только заглушить скорее этот чужой, нечистый голос. Стало очень тихо, хорошо. Дыбок не заметил, как подошёл вполне спокойный Собольков с автоматом и документами своего партнёра.
— Отпусти… теперь не убежит, — велел он, вытирая испарину и кровь с лица. — Ишь, смирный лежит… многоуважаемый. Скажи, чтоб вставал да приятеля на стог завалил… Нечего ему тут, на виду, валяться.