— Ах, какая жизнь, — вдруг нетерпеливым шепотом говорит Кланя, — одна я все и одна, и ты меня не убеждай… У тебя по-другому… И уходи ты!
Он теряется — от внезапного отчаянья в ее голосе, от того, как брезгливо и сердито выдернула она свои пальцы из его ладони; вспомнил тут же, какие у нее глаза днем — серые, с фиолетовой поволокой, грозовые, и даже когда смеется она — глаза не смеются. Тут же подумал, ощутил, вернее, насколько она сильнее и умнее, чем он считает ее, какой он еще мальчишка перед ней, перед прожитой ею здесь жизнью, — какой мальчишка, неумный, наивно-надменный!.. Газета, университет, большие цели!.. Разболтался! Дурак!
— Слышишь, — говорит она спокойнее, сама берет его руку в свою, как бы прощения просит; он уже тих и робок, поостывший, изобиженный не ею, сам по себе. — Слышишь, Митя, больно-то бывает как, когда зима кругом, темно, а ты чего-то ждешь, не зная чего?..
— А ты не жди, — бормочет он.
— Как же? — удивляется она, убирает руку. — Ты вот тоже что-то ждешь, надеешься…
— Уезжай отсюда.
— Куда? — спрашивает она. — Мне теперь не хочется.
— Чего ж ты ждешь?
— А!.. Так! — громко, с прежним отчаяньем отвечает она; завозилась старушка на печи — Кланя палец к губам приставила, опять нашла Митину руку, потянула его с лавки. — Поздно… пора…
— Какая у вас комсомольская организация? — спрашивает Митя, стараясь хоть как-то задержаться. — Сколько человек?
— Шесть.
— Всего?
— Мы бедные.
— Делаете что?
— Воскресник по снегозадержанию провели… концерт в клубе…
— Еще?
— Завтра скажу…
Она смеется — тихо и вымученно: идет на полшажка впереди Мити к двери, высокая, повыше его, покачивая узкой спиной, — он унимает дыхание и, когда они вступают в непроглядную черноту сеней, рывком притягивает ее к себе. Ее губы сами нашли его — целовала крепко, жестко притискивая ладонями Митино лицо к своему, и очень быстро, словно боясь, что это может скоро кончиться. Он чувствовал ее горячее напрягшееся тело, резинки и застежки над ее коленями; кружилась голова, слабо отстраняла она от себя его нетерпеливые вороватые руки.
— Уходи, Митя.
И когда звонко стукнула за ним щеколда, Кланя осталась в сенях, а он оказался на улице — не верил Митя, что так все было… Однако было же!
И утром, занимаясь делами, он ходил с шальной головой, глуповатая улыбка — ни к месту, при серьезном разговоре с кем-нибудь — рождалась на его лице, он не мог справиться с ней.
Можно было отправляться в обратный путь, и надо было б — из редакции больше чем на три дня Акулов никогда не отпускал; а необходимые для фельетона примеры уже лежали на страницах Митиного блокнота: многое он разузнал. «Заря» — колхозик средний, только-только выбился из долгов, прореха на прорехе тут, есть за что критиковать председателя, если к тому ж это требуется. Правда, скромный и, по всему заметно, работящий Тимохин как личность не совсем втискивался в рамки типичного фельетонного героя. Митю это немножко смущало и злило, он радовался, если попадалось вдруг что-нибудь такое, свидетельствующее не в пользу Тимохина… Он все записывал — про травополку, за которую здесь цепляются; о том, что в нарушение финансовой дисциплины покупали за наличные у частника резину для колхозного «ЗИСа» (проговорился Мите шофер); и про то, как Тимохин летом на глазах у других ударил кнутом по лицу молодого пастуха…
Последнее событие просилось в фельетон: рукоприкладство должностного лица, унтерпришибеевщина! Потерпевший парень, когда Митя с ним издалека заговорил про этот случай, взглядывал волком, отнекивался, выгораживал Тимохина (свои они тут все!): дескать, виноват я сам, напился, в беспамятстве поколотил старуху мать, а брошенное в поле стадо разбрелось, двое суток собирали его верховые — вот и осердился Тимохин… «Однако ж было кнутом?» — допытывался Митя. «А поделом, — сказал пастух, — он всего-то легонько, для острастки… Я буйный, прямо фашист, когда вот такая шлея под хвост попадет…» Митя заставил парня расписаться в блокноте; расстались они — Митя, довольный уточнением факта, пастух, недовольный Митей и в особенности собой.
Так что фельетону быть, пора, как говорится, и честь знать, откланиваться надо…
Митя слонялся по деревне, заходил на фермы, в контору правления — люди работали, а он был чуждый всем, на него уже косились, догадываясь, возможно, что напишет он не про хорошее, а про плохое… Тимохин избегал Митю, да и Мите было совестно от вопрошающего взгляда его голубых беззащитных глаз — радовался, что Тимохин старается держаться на расстоянии.
По красному глинозему, разъезжая ногами, Митя взобрался на бугор и, пройдя с полкилометра, вышел к колхозному птичнику. Белыми стайками бродили куры, выщипывали зеленые травинки, встряхивались — было тут спокойно, солнечно, и открывался безграничный простор, по которому пунктирно бежали телеграфные столбы… На птичнике немая женщина, месившая в корыте куриный корм, жестами и гримасами объяснила ему, что Клани здесь нет и нынче не будет — уехала в другую деревню.