В своей противоположности такому пониманию отношения между истиной и полезностью открывается главный смысл гётевского учения. В нем важны не обращенная к объекту сторона представления, не идеальное содержание истины, совпадение или несовпадение с которым делает наши действия плодотворными или пагубными, а значение, которое существование представления в нашем сознании
имеет для нашей жизни. Прагматизм, поскольку он направлен на использование мира посредством его познания, связывает критерий его истины с реальным воздействием вещей на человека, лишь опосредствуемых представлениями. Это утилитарное отношение между вещью и жизнью, в которое представление входит как впоследствии устраняемое опосредствование, совершенно не интересует Гёте; для него важно представление как элемент самой жизни в его полезности или вредоносности для жизни в целом, а не то, что оно своим опосредствованием привносит в жизнь. В строго теоретическом выражении, к чему Гёте не стремился, это может быть сформулировано следующим образом: для предлежащих телеологических понятий истины, особенно для прагматизма, ценность истины дает представлению полезность его содержания; для Гёте же эта ценность заключается в процессе представления, в живой функции, которую оно осуществляет в душевном развитии. На человека должно оказывать благотворное влияние то, что он мыслит это представление, оно должно войти в единый общий смысл его внутреннего существования; энергия, которую оно излучает в этом существовании, должна стать моментом его развивающегося существования – тогда содержание такого динамически и лично значительного представления может быть названо истинным. Однако эту мысль надо воспринимать во всей ее широте и в ее фундаментальном характере, чтобы, исходя из него, понять также то высказывание, которое как будто противоречит всем остальным изречениям Гёте о полезном как истинном: «В своем продвижении человеческий дух все больше чувствует, насколько он обусловлен тем, что, обретая, должен терять: ибо как с истинным, так и с ложным связаны необходимые условия существования». И это не единственное его высказывание о глубокой интегрирующей необходимости заблуждения для жизни в ее целостности. Но это не следует понимать в смысле пророчеств Кассандры, что жизнь не более чем ошибка, а знание – смерть. Вернее, здесь речь идет о столь высоко вознесенном и столь объемлющем понятии истинного, о его, так сказать, столь абсолютном смысле, что он равномерно включает в себя истинное и ложное в их относительной противоположности; чтобы подчеркнуть разницу, к понятийной фиксации которой Гёте не проявлял интереса, хочется назвать это «правильным». В этом значении ценность содержания представления соизмеряется с жизнью, в целостность которой процесс представления входит в качестве несущего и носимого; здесь представление находит свою последнюю инстанцию, по отношению к которой объект с его способностью определения истинного и ложного в мыслимом содержании есть лишь более низкая инстанция. Это истинное или правильное в абсолютном понятии, ибо оно принадлежит к абсолютности жизни, всецело обладает логической и метафизической структурой того «подходящего», которое Гёте определяет в странном, заимствованном им у Гиппократа изречении: «Установленное людьми не может быть подходящим, независимо от того, правильно оно или неправильно; но установленное богами всегда на своем месте, правильно оно или неправильно». «Подходящее» – здесь нечто абсолютное, превышающее моральное, ибо оно охватывает собой этическую относительность: правильно и неправильно. Такое же возвышение всеохватывающей ценности над относительным смыслом ее самой и ее противоположности выражено в следующих словах: «Полного созерцания достигнуть невозможно, если одновременно не рассматривать нормальное и аномальное в их колебании и воздействии друг на друга». Он считает, что существует высшая нормальность, включающая в себя нормальное и аномальное, – в «Метаморфозе животных» утверждается высшая закономерность, охватывающая произвол и закон, преимущества и недостатки. «В органической жизни, – говорит Гёте, – даже бесполезное, более того, вредное, входит в необходимый круг бытия, чтобы действовать в рамках целого и служить важным средством связи разрозненных единичностей». Поэтому он предостерегает от того, чтобы назвать растения деформированными и чахлыми в строгом смысле, ибо «как в правильном, так и в неправильном живет один и тот же дух». Подобно тому как здесь имеется в виду высшее «правильное», превращающее в свои элементы относительное правило и отклонение от него, как его абсолютное понятие «природы» включает в себя и свое относительное значение («даже самое неестественное есть природа!»), как упомянутое выше просто «подходящее», – так истинное, поскольку оно благоприятствует жизни, входит в целое и служит тем необходимым условием бытия, которое равномерно охватывает истинное и ложное в их обычном смысле. В высказывании: «Счастливая ограниченность юношества, да и людей вообще, состоит в том, что они могут считать себя совершенными в каждый момент своего существования и не задаются вопросом об истинном и ложном, о высоком и низком, а только о том, что им важно», – сдвигается лишь акцент настроенности, а не метафизическая значимость отношения между жизнью и противоположностью ее отдельных ценностей. Таким образом становится вполне понятно, что истинное является таковым лишь поскольку оно плодотворно. Здесь имеется в виду не та плодотворность, которая состоит только в познании, – где знание называется плодотворным тогда, когда из его содержания могут быть выведены другие содержания, когда оно побуждает к образованию новых логически-объективных содержаний, – а так сказать, динамическая плодотворность, посредством которой представления, рассматриваемые теперь сами как жизнь, действуют в жизни их носителя. Именно эти представления истинны в гётевском, в витальном смысле, они вообще не могут быть ложными, хотя их содержания как таковые и рассматриваемые со стороны объекта могут быть истинными или ложными. Только в этом значении имеют смысл слова Гёте: «Ошибка принадлежит библиотекам, истинное – человеческому духу», – ибо в ином значении этих понятий истинное есть и в библиотеках, а ошибки и в человеческом духе. И он еще раз находит особое выражение для этого критерия жизни, который не покрывается теоретическим критерием истинности и ошибки. Можно, говорит он, исходя из этих обоих понятий, добавить «третье слово, более тонкое по своему смыслу, а именно – особенность. Существуют известные феномены в человечестве, которые лучше всего могут быть выражены этим обозначением: они ошибочны вовне, истинны внутренне, они – то, что конституирует индивида; всеобщее специфицируется ими, и в самом причудливом из них еще сквозит некоторая доля рассудка, разума и доброжелательности, что нас привлекает. – Их можно представлять себе как формы живого существования и деятельности отдельных замкнутых, ограниченных существ, индивидуумов или наций. Особенность может быть сама по себе если и не похвальной, то хотя бы терпимой, так как она выражает тип бытия, который приходится допустить как обозначение части многообразного». Едва ли может быть полнее показано, каким представлялось ему понятие истины, стоящее над теоретической противоположностью истины и заблуждения, – истины, в которой находит свое выражение характер бытия человека вообще и бытия данного определенного человека.