В основе нашей душевной сущности есть, по-видимому, некий дуализм, который не позволяет нам познать мир, входящий в нашу душу, как единство, а постоянно делит его на пары противоположностей. Вводя затем в расщепленный таким образом мир наше собственное бытие, мы как бы ретроспективно продолжаем вести эту трещину в нашем собственном образе и созерцаем себя как существа, которые, с одной стороны, – природа, с другой – дух, душа которых отделяет свое бытие от своей судьбы, в их зримой данности прочная и тяжелая субстанция борется с играющим, стремящимся вверх движением, индивидуальность отделяется от всеобщего, то составляющего как будто их ядро, то возвышающегося над ними, как их идея. Некоторые эпохи в развитии искусства примыкают с такой само собой разумеющейся непосредственностью к одной из этих противоположных сторон, что делают расщепление неощутимым. Классическая греческая пластика ощущает человека полностью как проявление природы, и вся та духовная жизнь, которая в нем дана, полностью входит в существование этой части природы; субстанция человека выражена здесь в пластически-анатомическом и вместе с тем типическом формировании поверхности его тела, вырывающимся изнутри чувствам уделяется лишь очень ограниченное место как чему-то искажающему и индивидуалистически-случайному. Впоследствии, в эллинистическую эпоху, художественное выражение получает противоборство судьбы в ее напряженности с покоящимся бытием человека; насильственные действия и страдания охватывают образы людей и открывают бездну, зияющую между нашим бытием и непостижимостью нашей судьбы. Глубоко внутреннее и метафизическое сознание этой двойственности нашей сущности и ее преодоление дает христианство посредством радикального напряжения, которое только и могло устранить этот дуализм. Страстный порыв души ввысь теперь поднимается над нашей внешней субстанциальностью и ее формой как над чем-то безразличным; природа рассматривается как нечто чуждое духу и достойное уничтожения, бытие человека растворяется в его вечной судьбе: то, чем мы являемся сами по себе, пребывает в исчезающей, забытой дали по сравнению с нашей судьбой, с нашим спасением или гибелью. В готическом искусстве это разрешение дуализма достигает своей вершины. Это происходит в произведениях северного искусства, в котором вытягивание тела до предельной удлиненности, сгибы и неестественные его повороты превращают телесную форму просто в символ бегства в сверхчувственные дали, способный растворить природную субстанцию, подчинив ее духу; происходит и в формах, господствующих в итальянском искусстве Треченто. Здесь дуализм не принимает образ все еще мучительной борьбы, в которой победитель неспособен зримо представить свою победу; явление покоится в торжественной внутренней духовности, изначально далекое от всего природного, от плотной субстанции, покоится в совершенстве по ту сторону жизни и ее противоположностей. Высокое Возрождение как будто перемещает акцент на природу, на ее телесность, которая обретает форму своего выражения собственными органическими силами, на прочную самодостаточность существования. Однако его последняя тенденция направлена на нечто высшее – на полное преодоление дуализма. Правда, это преодоление мыслится на почве природного бытия и поэтому в полном противоречии религиозному совершенству Треченто. Но понятие природы представляется ему тем – свое осознанное выражение оно получило впоследствии в философии Спинозы, – которое видит в непосредственном единстве телесность и дух, субстанциальную форму и движение, бытие и судьбу, которое живет в их единстве.