И Лаврецкого она научила правде, ибо то, что она знала уже полуребенком, он узнаёт только теперь, от нее. Он обжегся раз, в той женитьбе, но кара не научила его, не сломила в нем самости. Вот он едет в Россию с твердым намерением «делать дело», исполнять свой долг, – но тут снова поманило его счастье в образе Лизы – и он погнался за счастьем, забыв о своем решении. И это второе вожделение кончилось так же, как первое, – карою, хотя иначе. Лизе довольно было первого окрика, чтобы опомниться, – ему понадобились два крушения, да еще строгий последний завет Лизы: надо покоряться, надо исполнять свой долг. Теперь и он знает истину – и вступает на путь ее вслед за Лизой. Лиза ушла в монастырь, Лаврецкий отдается делу, – решение по существу одинаковое в обоих: Entbehren sollst du. Тургенев так кончает свой рассказ: «В течение этих восьми лет совершился наконец перелом в его жизни, тот перелом, которого многие не испытывают, но без которого нельзя остаться порядочным человеком до конца: он действительно перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях. Он утих, и – к чему таить правду? – постарел не одним лицом и телом, постарел душою; сохранить до старости сердце молодым, как говорят иные, и трудно, и почти смешно; тот уже может быть доволен, кто не утратил веры в добро, постоянства воли, охоты к деятельности. Лаврецкий имел право быть довольным: он сделался действительно хорошим хозяином, действительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя; он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян».
Эти строки писаны в 1858 году – и в них Тургенев точно обрисовал самого себя, каким он тогда уже сознавал себя. В январе 1861 года он почти дословно повторяет их, говоря о себе в письме к графине Ламберт14*
: «Я чувствую себя как бы давно умершим, как бы принадлежащим к давно минувшему существом, но существом, сохранившим живую любовь к Добру и Красоте. Только в этой любви уже нет ничего личного, и я, глядя на какое-нибудь прекрасное молодое лицо, так же мало думаю при этом о себе, о возможных отношениях между этим лицом и мною, как будто бы я был современником Сезостриса, каким-то чудом еще двигающимся на земле, среди живых». Именно с таким чувством слушает Лаврецкий в Эпилоге веселые клики и смех счастливой молодежи. Это личное признание Тургенев кончает в письме так: «Возможность пережить в самом себе смерть самого себя есть, может быть, одно из самых несомненных доказательств бессмертия души. Вот я умер, и все-таки жив и даже, быть может, лучше стал и чище. Чего же еще?»Заканчивая «Накануне», Тургенев писал: «Каждый из нас виноват уже тем, что живет». Он верно не знал древнего Анаксимандра и его страшной мысли о Бесконечном, из которого личность рождается, чтобы в урочный час быть уничтоженной другою личностью за грех своего минутного отщепления от целого; но он думал так же. Быть личностью – уже преступление; но еще большее преступление – утверждать себя как личность – исканием счастья, своевольной любовью, – и за него свыше нисходит неумолимое наказание. Это знает и Елена в «Накануне». Она слишком счастлива с Инсаровым – «а по какому праву?» «А если это нельзя? Если это не дается даром?» – и она с трепетом ждет, что им придется «внести полную плату» за их вину; и в прощальном письме она пишет: «Я искала счастья – и найду, быть может, смерть. Видно, так следовало; видно, была вина…» Вина – быть и хотеть быть личностью.
2. Природа
Натура крепкая и самобытная, Л.Н. Толстой глубоко разнился от Тургенева всем складом своих чувствований и ума; мы безотчетно знаем их как бы представителями двух противоположных типов человека. Но странно: исток их мышления был один. Как раз в ту решающую пору, когда юноша начинает в сознании, как в зеркале, отчетливо различать свой природный образ и свое назначение, загадка жизни предстала обоим в одном и том же виде, свелась у обоих к одному и тому же вопросу. Тургенев был на десять лет старше Толстого, но двигался осторожнее и дольше медлил на перевалах; оттого в десятилетие 1850–1860 годов оба идут в ногу. Одно и то же недоумение сверлило их мозг в эти годы: человек выпал из природного единства и вследствие этого отпадания слаб, несчастен, уродлив; как сделать, чтобы вернуться в природу? Все дальнейшее мышление Тургенева и Толстого, и разумеется также все их позднейшее творчество, лишь последовательно развертывали этот вопрос по двум расходящимся линиям. В этом тождестве их исходной мысли сказывалось ли единство народного духа, родившего обоих? Или их неодолимо привел к тому вопросу так называемый дух времени, тогдашний перелом русской жизни, когда властная воля вещей безжалостно разрывала восточную самопогруженность русского духа для европейского рационализма и европейской активности? Как бы то ни было, самый факт несомненен: в 1850–1860 годах старший Тургенев и его младший современник Толстой мучились одной и той же думой – оба обожали «природу» и ненавидели в себе и в окружающем обществе «рефлексию», как причину того отщепенства.