Только последняя, думал Тургенев, обеспечивает живому существу объективно – силу, субъективно – чувство благоденствия, счастье, потому что только в природной жизни сохраняется цельность духовная; сила и счастье – лишь естественные следствия этой цельности. Силен только тот человек, который живет подобно «коромыслу» из «Поездки в Полесье» или подобно лопухам и зорям, на которые смотрел из своего окна Лаврецкий. Оттого сильно русское крестьянство, силен Соломин из «Нови»: «Такие, как он, они-то вот и суть настоящие… Это не герои… это – крепкие, серые, одноцветные, народные люди… Умен, как день, и здоров как рыба». А главное, только такая жизнь «текущая неслышно, как вода по болотным травам», – только она дает счастье, и другого счастья нет. Эту мысль Тургенев повторяет неустанно, она – последний итог его житейской мудрости. «Петр Васильевич, его жена, все его домашние проводят время очень однообразно – мирно и тихо; они наслаждаются счастьем… потому что на земле другого счастья нет» («Два приятеля», 1853). «Время (дело известное) летит иногда птицей, иногда ползет червяком; но человеку бывает особенно хорошо тогда, когда он даже не замечает – скоро ли, тихо ли оно проходит» («Отцы и дети», 1861). Графине Ламберт Тургенев пишет в 1860 году: «А я рад отдохнуть после Петербургской тревожной зимы и пожить нормальной жизнью, с небольшой примесью тихой скуки – этого верного признака правильного препровождения времени. Это чувство знакомо животным, даже тем животным, которые живут на свободе, стало быть, оно нормально». Ей же в том же году: «Нового ничего нет, да и слава Богу, что его нет», и в следующем: «Жаль, жаль, что Вы не заедете в Спасское… но если Вам хорошо в маленьком Вашем доме, оставайтесь там. Без нужды нечего переворачиваться на жизненном ложе»; и в 1864-м: «Я здесь живу помаленьку (самая лучшая и надежная манера жить)» и в 1865-м: «Поболтаем о многом, как старые друзья, но нового (да и тем лучше!) ничего не будет»9
. Таких мест можно бы выбрать из его произведений и писем десятки.«Записки охотника» до сих пор читаются с наслаждением. Их тема или «идея» – та же, что в «Казаках» Толстого; но какая разница в форме! Я не думаю сравнивать достоинства того и другого произведения; такие сравнения вообще бесплодны; я только описываю. Рассказ Толстого необыкновенно драматичен и красочен, он увлекает и слепит яркостью, напряженностью, быстротою, – он страстен и беспокоен. Дело в том, что Толстой именно не рассказывает, а проповедует, и проповедует тем более насильственно – «упорствуя, волнуясь и спеша», – что сам далеко не уверен в правильности своей мысли. Эта мысль лично для него – вопрос жизни и смерти; он чувствует, что получит покой только тогда, когда она достигнет в нем устойчивого равновесия, а между тем она полна противоречий и оттого бурлит, кипит, ходит волнами. Десять раз на протяжении повести она как будто окончательно утихает: «природа» победила в душе Оленина, благоговение пред нею стало невозмутимой зеркальной гладью; но тотчас же из глубины поднимается новая судорога чувства или мысли, и снова сознание клокочет. Это смятение своего духа Толстой непроизвольно облекал плотью конкретных явлений, событий внешних и внутренних: отсюда драматизм и яркость его повествования. Потому что таков вообще порядок художественного творчества. Художник, с переполненным сердцем, с терзающей мыслью, выходит в поле, в лес, или смешивается с толпою, – и смотрит; он рад бы забыться в зрелище. Но на горе свое он вовсе не умеет видеть то, что есть; у него нет простых глаз. Ведь для того чтобы я мог увидеть и разглядеть вещь, необходимо ей хоть на одно мгновение остановиться, прервать свой бешеный танец; но перед ним вещи не смеют лгать мнимой неподвижностью. Напротив, ему дана волшебная власть над вещами: внутренние движения его чувства или мысли повелевают действительности; она покорно и точно преображается пред его взором по образу его минутных чувств. Поле мгновенно превращается пред ним в горный хребет, или в ущелье, благообразное лицо – в свиное рыло, площадь – в бесовский шабаш; и там, где простые люди видят приблизительно «действительность», лишь в малой мере преображенную их духом, – там он видит глазами, то есть совершенно реально, только воплощения своих душевных перипетий. Поэтому безразлично, на что художник смотрит: он все равно увидит только себя и нам покажет только образы своего духа. Так и стремительность, яркость, кипучая фабула «Казаков» зеркально воспроизводит кипение той мысли в уме Толстого.