В этих словах исчерпывающе выражена идея «Записок охотника», а эти строки написаны Л. Толстым в 1860 или 1861 году; это – итог того сильного впечатления, которое он вынес из знакомства с жизнью казаков на Кавказе; это слова Оленина в «Казаках». И дальше говорится об Оленине: «И оттого люди эти, в сравнении с ним самим, казались ему прекрасны, сильны, свободны, и глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя». Таково было чувство самого Толстого в конце 50-х годов, и совершенно таково же, очевидно, было чувство Тургенева в 1847–1851 годах, когда он писал «Записки охотника». Я считаю несомненным сильное влияние как раз «Записок охотника» на раннее творчество Толстого и в особенности – на создание «Казаков». То чувство-мысль, которым насквозь пропитаны «Записки охотника» – обожание Природы, – конечно, не было тогда сознательно замечено читателями; но Толстой, самобытно предрасположенный к этому же чувству и рано начавший размышлять о нем, без сомнения, страстно впитал в себя идею «Записок охотника». Было бы легко сравнить тождественные черты «Казаков» и «Записок охотника» по всему протяжению общей им идеи, но я ограничусь одной только парой цитат.
В самом центре той идеи коренится такая черта: раздвоенный дух лишен всякой уверенности в своих оценках, суждениях и решениях; рассудочные сомнения подрывают крепость воли; в таком человеке психический механизм как бы весь развинчен и расшатан в своих частях. Напротив, человек, не выпавший из природы, цельный, обладает, так сказать, даровой уверенностью всех своих суждений и решений. Таковы все крестьяне в «Записках охотника»: судят аподиктически, решают просто и твердо, в противоположность Гамлету Щигровского уезда; и таковы же в «Казаках» Ерошка, Лукашка, Марьяна в противоположность Оленину.
Вот как уверенно знает Касьян с Красивой Мечи: «(Гусь или курица —) Та птица Богом определенная для человека, а коростель – птица вольная, лесная. И не он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой, и речной твари, и болотной, и луговой, и верховой, и низовой, – и грех ее убивать, и пускай она живет на земле до своего предела… А человеку пища положена другая, пища ему другая и другое питье: хлеб – Божья благодать, да воды небесные, да тварь ручная от древних отцов.
Я с удивлением поглядел на Касьяна. Слова его лились свободно; он не искал их, он говорил с тихим одушевлением и кроткою важностью, изредка закрывая глаза. – Так и рыбу, по-твоему, грешно убивать? – спросил я.
– У рыбы кровь холодная, – возразил он с уверенностью, – рыба тварь немая. Она не боится, не веселится: рыба тварь бессловесная. Рыба не чувствует, в ней и кровь не живая… Кровь, – продолжал он, помолчав, святое дело кровь. Кровь солнышка Божия не видит, кровь от свету прячется… великий грех показать свету кровь, великий грех и страх… Ох, великий!
И дальше Тургенев опять говорит о том, что слушал он речь Касьяна с изумлением; это была, говорит он, не мужичья речь: «этот язык обдуманно торжественный и странный».
А Ерошка предлагает доставить Оленину девицу, и на замечание Оленина, что ведь это – грех:
– Грех? Где грех? –
Можно было бы указать целый ряд таких совпадений в душевном строе действующих лиц «Записок охотника» и «Казаков». Таково, например, интимное общение тех и других с низшим природным миром – со зверями, с лесом, с грозою: они в этом мире – свои, свободно входят и выходят, как мальчик бегает с улицы в родительский дом и назад, знают здесь все, до тонкости. Эти черты суть не что иное, как общие существенные черты одного и того же душевного строя, о каком мечтали тогда и Тургенев, и Толстой, – другими словами, существенные черты не внешней действительности, а предстоявшего им обоим в их духе тождественного идеала.
3. Птица[19]