Да, он существо ничтожное, мерзкое. Доказательств тому сколько угодно. Это была торжественная минута. Он сказал вслух: «Клянусь! Клянусь! — Звук собственного голоса в ночной темноте ужаснул его; ему казалось, что столь грозная клятва могла бы связать даже богов. — Клянусь! Клянусь!»
В прошлом, в канун Нового года и в другие торжественные дни, он чувствовал такие же угрызения совести, давал такие же обеты. Все они растаяли, эти решения, рассеялись, точно дым. Но таких минут, как эта, не было никогда, и он еще не давал себе более страшной клятвы. Теперь все пойдет по-иному. Да, он будет жить, повинуясь рассудку, он будет трудиться, он обуздает свои страсти, он посвятит свою жизнь какому-нибудь полезному делу. Это решено, и так тому и быть.
Он уже прикидывал мысленно, что утренние часы пойдут на хозяйственные дела, на разъезды по имению вместе с управляющим — земли его будут обрабатываться по последнему слову агрономии — силосование, искусственные удобрения, севооборот и все такое прочее. Остаток дня будет отведен серьезным занятиям. Сколько лет он собирается написать книгу — «О влиянии болезней на цивилизацию».
Мистер Хаттон лег спать, сокрушаясь в сердце своем, полный кротости духа, но в то же время с верой в то, что на него сошла благодать. Он проспал семь с половиной часов и проснулся ярким солнечным утром. После крепкого сна вчерашние волнения улеглись и перешли в обычную для него жизнерадостность. Очнувшись, он не сразу, а только через несколько минут вспомнил свои решения, свою стигийскую клятву. При солнечном свете Мильтон и смерть уже не так волновали его. Что касается звезд, то они исчезли. Но принятые им решения правильны, это было несомненно даже днем. Позавтракав, он велел оседлать лошадь и объехал свое поместье в сопровождении управляющего. После второго завтрака читал Фукидида о чуме в Афинах. Вечером сделал кое-какие выписки о малярии в Южной Италии. Раздеваясь на ночь, вспомнил, что в юмористическом сборнике Скелтона есть забавный анекдот о «потнице». Жаль, не оказалось карандаша под рукой, он записал бы и это.
На шестой день своей новой жизни мистер Хаттон, разбирая утром почту, увидел конверт, надписанный знакомым ему неинтеллигентным почерком Дорис. Он распечатал его и стал читать письмо. Она не знала, что сказать ему, ведь слова ничего не выражают. Его жена умерла — и так внезапно… Как это страшно! Мистер Хаттон вздохнул, но дальнейшее показалось ему более интересным:
«Смерть — это ужас, я стараюсь гнать от себя мысли о ней.
Но когда услышишь про такое, или когда мне нездоровится, или когда бывает скверно на душе, я вспоминаю, что смерть — вот она, близко, и начинаю думать о всем нехорошем, что делала в жизни, и о нас с тобой, и не знаю, что будет дальше, и мне становится страшно. Я такая одинокая, котик, и такая несчастная, и ума не приложу, что делать. Я не могу не думать о смерти и я такая неприкаянная, такая беспомощная без тебя. Я не хотела тебе писать — думала, подожду, когда ты снимешь траур и сможешь опять встречаться со мной, но мне было так одиноко, так грустно, котик, что я не удержалась и пишу тебе. Я не могу иначе. Прости! Но я так хочу быть с тобой. Ты у меня один во всем мире. Ты такой добрый, нежный, ты все понимаешь, таких, как ты, больше нет. Я никогда не забуду, какой ты был добрый и ласковый ко мне. И ты такой умный и столько всего знаешь, что я не понимаю, как ты мог заметить меня, необразованную, глупую, и не только заметил, а и полюбил, потому что ты ведь любишь меня немножко, правда, котик?»