Что представлял собой петербургский университет в конце 20-х и начале 30-х годов, до преобразования его по уставу 1835 года, это довольно хорошо известно из воспоминаний Никитенко[306]
и других. Сам Печерин позднее писал: «Когда теперь припоминаю тогдашний петербургский университет, то так и руки опускаются. Ведь действительно никакое самостоятельное развитие не было возможно. В преподавании не было ничего серьезного: оно было ужасно поверхностно, мелко, пошло. Студенты заучивали тетрадки профессоров, да и сам профессор преподавал по тетрадкам, им же зазубренным во время оно»{555}. В. Григорьев{556}, ставший студентом в 1831 году, рассказывает[307], что заучивание требовалось дословное и что большинство профессоров бывало недовольно, если слушатель на репетициях{557} отвечал собственными словами. Почти все время студентов уходило на слушание и записывание лекций, читавшихся не только утром, но и после обеда. Курс историко-филологического факультета ограничивался богословием, древними и новыми языками, словесностью, историей и статистикой; философия и политическая экономия принадлежали к юридическому факультету, а теория изящных наук и археология филологам не читались за недостатком преподавателей. Древние языки, составлявшие главный фонд факультетской науки, преподавались по– гимназически: проф. Попов томил студентов переводами с греческого на латинский и латинским перифразом, восклицая поминутно: «nolite negligere grammaticam Butmani»[308] (им же переведенную на русский язык), Соколов одно полугодие питал и поил их греческой грамматикой, заставляя переводить с греческого на русский и латинский грамматические упражнения и мифологические рассказы в 1-й части хрестоматии Якобса, а во втором полугодии читал с ними отрывки из Геродота и Гомера по 2-й и 4-й частям той же хрестоматии. Русский язык и словесность на 3-м курсе читал Толмачев, внедрявший в студентов этимологическую премудрость. Образчиком его патриотического корнесловия может служить производство словаЭпоха, когда юный Печерин со своими мечтами о борьбе против деспотизма попал в Петербург, принадлежит к самым мрачным периодам русской истории за XIX век. После подавления декабрьского мятежа русское общество как бы вдруг оцепенело; всякая духовная жизнь замерла под гнетом железной руки, и утопические мечты, еще тлевшие в немногих умах, должны были постепенно угаснуть среди безнадежной действительности. Общество было запугано, его жизнь наполнилась мелочными, пошлыми интересами, а те немногие, которые задыхались в этой атмосфере, то есть лучшая часть молодежи, – бросались в эстетику, жили поэзией Шиллера и театром. В том же отрывке 1869 года: «Бури улеглись (он разумеет восстание 14-го декабря), настала какая-то глупая тишина, точно штиль на море. В воздухе было ужасно душно, все клонило ко сну. Я, действительно, начинал уже дремать». Это значит, без сомнения, что революционный пыл в нем ослабел, – он начинал забывать уроки либерализма, преподанные ему гувернером. «Мне грезился какой-то вздор, какое-то
Если он не заснул тогда совсем, этим – по его собственному признанию – он был обязан следующему обстоятельству. Попечитель Бороздин{561}
, которому он очевидно был рекомендован профессором Грефе, призвал его к себе и предложил помогать барону Розенкампфу{562} в его работе по изданию Кормчей книги{563}, взамен чего освободил его от слушания некоторых лекций. Это было, по всей вероятности, в 1829 или 30 году; очевидно, молодой студент уже обратил на себя внимание как способный и знающий классик.