Его работа состояла в том, чтобы переписать из древней рукописи греческий текст Иоанна Схоластика{564}
(извлечение из Новелл Юстиниана{565}), привести en regard[310] славянский перевод его из рукописи XIII века, а под строкой латинский, сличить основной текст с другими редакциями и наконец описать самую рукопись. Работа Печерина составила одно из приложений во 2-м издании (1839 г.) «Обозрения Кормчей книги» барона Г. А. Розенкампфа. Предисловие Розенкампфа к этому приложению кончается такими словами: «Над составлением сего приложения трудился Владимир Сергеевич Печерин, молодой филолог, образующийся в С. Петербургском университете и подающий хорошие о себе надежды»[311].В упомянутом выше отрывке Печерин художественно воспроизвел этот эпизод из своей студенческой жизни.
«Где-то, кажется, на Большой Садовой», рассказывает он[312]
, «был большой деревянный дом довольно ветхой наружности. Тут жил барон Розенкампф.Каждое утро, в 8-м или 9-м часу я являлся в его кабинет и садился за свою работу. Это была прекрасная рукопись из Императорской Публичной библиотеки, X или XI-го века. Сколько я над нею промечтал! Я воображал себе бедного византийского монаха в черной рясе. С каким усердием он выполировал и разграфил этот пергамент! С какою любовью он рисует каждое слово, каждую букву! А между тем вокруг него кипит бестолковая жизнь Византии, доносчики и шпионы снуют взад и вперед; разыгрываются всевозможные козни и интриги придворных евнухов, генералов и иерархов; народ, за неимением лучшего упражнения, тешится на ристалищах; а
Около четвертого часа являлся старый, белый, как лунь, парикмахер и окостеневшими пальцами причесывал и завивал поседелые кудри барона. После этого туалета барон вставал, брал меня за руку, и мы отправлялись на половину баронессы к обеду.
Баронесса Розенкампф была женщина лет за сорок или более. Она была очень бледна и какое-то облако грусти висело на ее челе; но видны еще были следы прежней красоты. Она, говорят, блистала при дворе Александра I. Барон занимал важное место: он, кажется был председателем законодательной комиссии. Но с воцарением Николая они попали в не милость и жили тогда в совершенном уединении, оставленные и забытые прежними друзьями и знакомыми. Так, разумеется, и быть должно.
«В гостиной стоял великолепный рояль под зеленым чехлом; но баронесса никогда до него не дотрагивалась. На стенах были развешены произведения ее кисти, картины, бывшие некогда на выставке (между прочим, я помню один прекрасный Francesco d’Assisi{566}
); но эти картины были задернуты каким-то траурным крепом. Баронесса все покинула, все забыла – и живопись, и музыку. Она даже не хотела глядеть на эти предметы, напоминавшие ей лучшее былое. Ее гордая душа вполне понимала смысл этих слов Данте: Nessun maggior dolore che ricordarsi del tempo felice nella miseria![313]{567}«В этом опальном доме господствовала оппозиция. Все действия нового правительства были беспощадно порицаемы. Когда мы читали в «Journal des Débatas»{568}
о первых неудачах русского оружия в Польше{569}, барон качал головою и говорил: «Вот видите ли – так и выходит, что Гораций сказал правду: vis consilii expers mole ruit sua!»[314]{570}«Редко кто заходил в этот «брошенный забвенью» дом; разве только иногда бывало зайдет А. Х. Востоков{571}
по каким-нибудь справкам для Кормчей Книги. Только однажды, я помню, было нечто в роде званого обеда. Приглашены были старые друзья барона: пастор английской церкви D-r Law, португальский консул, да еще кто-то третий. По случаю этого обеда баронесса немножко принарядилась, подрумянилась, ее бледные щеки оживились – она была очень мила, так что я почти в нее влюбился. Надобно знать, что, в качестве петербургского юноши, я считал своим священнейшим долгом влюбляться во всякую хоть сколько-нибудь пригожую женщину. – А она меня действительно полюбила чистейшею материнскою любовью и горячо принялась за мое воспитание. «Ах! Как жалко», говорила она, «как жалко, что в Петербурге нет средств для развития молодого человека!» Я этим ужасно как обиделся. Мне казалось, что мы с нашим академиком Грефе звезды с неба снимаем…{572}«Баронесса принадлежала к чисто романтической школе и ее идолом был Гёте. У нее была прекрасная немецкая библиотека, из которой она ссужала мне книги. «Вот вам Wilhelm Meisters Lehrjahre»[315]
{573}, сказала она однажды: «уверяю вас, что нет лучшей книги для окончательного развития молодого человека».