«На меня нападает иногда, периодически, род сплина: тогда я делаюсь капризным ребенком, которому никто и ничто не может угодить, тогда кипит во мне жажда деятельной практической жизни, – тогда-то рождаются драматические сцены и тогда я нахожу успокоение в бездействии у Стегеля. Иногда я люблю бродить, ввечеру, по улицам берлинским. Тогда весь город, освещенный газом, представляется мне огромным маскарадом. В себе я вижу какое-то высшее существо, могущую судьбу в коричневом плаще; ее никто не знает; к ней никто не смеет прикасаться; она всем заглядывает в лицо (как я обыкновенно делаю), на всех налагает руку (что я также делаю со всеми женщинами). Вы не можете себе представить, какая это восхитительная мысль, видеть в населении целого города нечто низшее, подчиненное себе; видеть в себе существо высшее, совершенно чуждое всех мелких страстей, движущих этим народонаселением, и таким образом безнаказанно осмеивать, щупать и теребить целый город. Право иностранца позволяет многие вольности, и сверх того здешние женщины все, без исключения, без малейшего исключения, очень любят, когда их щупают… О, Берлин! Берлин! Содом и Гомор! Город философии, разврата и серебряных грошей! Мне жалко будет расстаться с тобою, ты был послушною игрушкою в руках моих!»
Под этим письмом он подписался так: «Ваш Мелеагр, актер, чревовещатель и импровизатор».
Это письмо едва позволяет догадываться о внутренней борьбе, переживаемой Печериным; но именно в эти месяцы решался вопрос его судьбы.
Из летнего путешествия на юг он вернулся в Берлин перерожденным. До этой поездки он вовсе сам еще не знал, чьей крови он сам. Правда, он с детства мечтал о каком-то «лучшем мире», где век не вянут цветы, но эта мечта оставалась для него бесплотной и отвлеченной, прекрасным вымыслом заведомо не реального порядка; такою он сознавал ее. Мечта – одно, действительность – совсем другое; мечта утешает и греет, ее надо беречь в себе, а настоящая жизнь – хорошо, если удастся хоть на пядь приблизить ее к идеалу; где уж было среди русских снегов и петербургской слякоти, среди грубости и убожества, торжествующего насилия и рабства мечтать о действительном воцарении свободы и радости, о вечной весне и свободном человеке! Годы, проведенные Печериным в России, сделали то, что он приучился предъявлять к действительности крайне скромные требования, и оттого, попав в Берлин, он на первых порах блаженствовал: эта действительность настолько превосходила петербургскую, что он почти готов был признать ее осуществлением идеала. Но когда он увидел снежные горы Швейцарии и итальянское небо, когда он сам вкусил свободной и праздничной жизни среди красот природы и искусства и вокруг себя увидел других людей, столь же легких и радостных, как он, – тогда он безвозвратно почувствовал, что
И тут, по естественной ассоциации чувств, воскресли в нем те тайные влечения, которые уже и раньше давали себя знать: инстинкт власти, чувство своего исключительного призвания. На пустынном берегу Балтийского моря он стоял «гордо, как самодержавный царь земли», Берлин был послушной игрушкою в его руках: он безотчетно чувствует себя власть имущим. Это полнота жизни, избыток сил; и отсюда его героизм.
Романтики начала XIX века выработали в себе героическое самосознание вполне индивидуальное и эгоистическое. Печерин, конечно, хорошо знал драму Кёрнера «Црини». Здесь Солиман, готовясь идти на Вену, спрашивает своего врача, долго ли он может еще прожить, и в ответ на его увещание