Итак, в основе гершензоновской герменевтики культуры и общественной мысли Петербургской России лежала идея о коллизии традиционализма и рационализма как о важнейшем моменте интеллектуально-духовного опыта европейски образованных людей на периферии европейской цивилизации. Людей, внутренне причастных этой цивилизации и – одновременно – благодаря европейским же методам самоанализирующего мышления трагически осознавших несхожесть облика своей собственной страны и, стало быть, свою же собственную несхожесть с цивилизацией Запада. В ходе этой коллизии и создавалась великая национальная культура России XIX – начала XX века.
Что же касается мировой историографии, то мысль о творческом, культуросозидающем характере этой мучительной коллизии традиционализма и рационализма в становлении современной национальной культуры России обосновал чешский мыслитель Томаш Масарик, чьи труды приобрели всемирную известность. Судя по тексту фундаментального двухтомника Масарика[470]
, он неплохо знал труды Гершензона, в частности, его работы о Чаадаеве и И. Киреевском, не говоря уже о «Творческом самосознании» из «Вех». А уж вслед за классической монографией Масарика мысль о коллизии традиционализма и рационализма как о важнейшей предпосылке становления современных национальных культур среди народов, подвергшихся – если припомнить выражение Тойнби – «культурной радиации» Запада, стала достоянием историографии Восточной Европы, Азии, Латинской Америки[471]…Что очень важно понять в наследии Гершензона: вся эта своеобразная первая его герменевтика оказалась одновременно и источниковедческим, и философско-историческим фоном для одного из центральных исследовательских интересов Гершензона – интереса к наследию Пушкина. Ибо пушкинское наследие мыслилось им как сотканное из всех достижений и противоречий российской дворянской культуры. По мысли Гершензона, опыт переживания мгновений счастья и страдания, переживания периодов заблуждений, упадка духа, отчаяния, новых творческих порывов, вспышек веры – все это было во благо его поэзии. Позы, лукавства, самолюбования в этом неостывающем сплаве страстей и самонаблюдений поэта – не было. Потому-то, по словам Гершензона, «Пушкина легко полюбить»[472]
. Пушкинские исследования венчают первую, российскую историческую, герменевтику Гершензона и предваряют герменевтику вторую – универсально-историческую.Вторая герменевтика
С пушкинских исследований на переломе 1910-х—1920-х годов начинается тот последний период творчества Гершензона, который я позволил бы себе определить как период его второй герменевтики. Этот период связан с изучением не просто смысловой динамики относительно малого и ограниченного во времени (конец XVIII – начало XX века) культурно-исторического массива российской дворянской и разночинной интеллигенции[473]
, но истории всечеловеческой. Продолжая работать над прежними темами отечественной истории, поздний Гершензон, все более и более сосредоточиваясь на Пушкине, обращается в то же время к изучению философии досократиков, к изучению словесности Древней Индии, Ирана, Израиля, к Евангелию. И в это же самое время развиваются в творчестве Гершензона элементы собственной, оригинальной философии истории.Вернемся, однако, к пушкиноведческим штудиям Гершензона. Особый постулат – постулат «медленного чтения»[474]
– лег в основу гершензоновской методики выявления и анализа парадоксов и скрытых смыслов пушкинских текстов.Вслед за Пушкиным Гершензон отдает себе отчет в том, что мир – если припомнить выражение Шиллера – в значительной мере «расколдован». Но тем важнее для него эта концентрированность архаических, мифологических тем и образов в поэтическом сознании Пушкина: приговоры судьбы, пришельцы из царства мертвых, колдуны и нежить, фантастические звери, вещие сновидения, гадания. Но так или иначе, вольная или невольная мифологизация и Бытия как такового, и повседневности мыслится Гершензоном как неотъемлемый принцип самоорганизации поэтической стихии, как принцип нахождения внезапных, нетривиальных (или же – выражаясь нынешним языком – нелинейных) форм взаимодействия душ, пространств и вещей. Никакая преемственность времен и культур без этого свойства поэтической имагинации невозможна[475]
. Гершензон пытается инвентаризовать целые пласты заимствованных у предшествующих поэтов образов, выражений, рифм – и не для того, чтобы уличить Пушкина в плагиате, но как раз для того, чтобы показать, что сама содержательная новизна пушкинского поэтического гения вбирает в себя, переоформляет в себе огромный опыт предшествующей российской и мировой поэзии[476].