Влияние Пеги распространяется на язычников, иудеев и христиан, и даже если нехристиане плохо его понимают, они не могут его разделить, рассматривать его эстетику отдельно от его этики и религии. Он остается неразделимым, поэтому он держится внутри и вне Церкви, он — Церковь in partibus infidelium, то есть там, где она должна быть. Он с ней отождествляется благодаря глубинным корням, где мир и Церковь, мир и благодать пересекаются и взаимопроникаются до такой степени, что становятся неразличимы. После длинной серии платонических вариаций в истории христианской мысли, возможно, еще никогда Церковь не была так явно возвращена в мир, причем идея мира оставалась при этом свободной от всякого проявления неконтролируемого энтузиазма, мифологии и эротизма, а также от оптимизма прогресса. Библейский реализм и чистота мысли придают безупречную прозорливость, позволяющую видеть мир таким, какой он есть, его величие и убожество. В этом Пеги сознательно идет по стопам Паскаля, который всюду присутствует в его мысли, он меряется с ним силами, приобретает по отношению к нему близость и дистанцию, он даже завершает его, и именно там, где и должен превзойти его.
Поскольку Пеги погружается в глубину, лежащую под всеми вторичными противоположностями, он остается для всех тех, кто не может следовать ему в этом, умом противоречивым или тем, кто объединяет все непримиримое: коммунист и традиционалист, интернационалист и националист, крайне левый и крайне правый, верный Церкви и антиклерикал, мистик и публицист и т. д. Напротив, для того, кто может разглядеть его суть, с виду пересекающиеся линии упорядочиваются, блистая вокруг центра. Начиная от него, он примиряет противоречия. Он может также себе позволить юмор, который все пропитывает, юмор, менее интеллектуальный, чем у Честертона, менее грубый, чем у Клоделя, а скорее напоминающий уловку и крестьянское добронравие; это выделяет его из всей окружающей клерикальной и антиклерикальной интеллигенции, так как он единственный имеет народные корни, позволяющие ему перевоплощаться. Если наряду с Кьеркегором или с Ницше он, возможно, более, чем кто-либо другой, «Уединенный», с другой стороны, он им все же не является, ибо он «укоренен», связан с родом, с народом, с расой. «Работа, которую я делаю, — это не труд одиночки, она подпитывается, часто без их ведома, лучшим из жизни всех тех, кто был рядом. В этом труде слышатся почти неопределимые отголоски жизни» [13]
. Эта миссия возможна исключительно в жизненном контексте, ибо она — существование как изображение. Но кого может изобразить индивидуум, лишенный своих корней, даже если он гениален? «Какая горькая ирония в самих словах». Что может изобразить гений, отрезанный от своих народных корней? «Он будет изображать себя, он будет изображать самого себя; бедное и убогое изображение: если он изображает самого себя, себя, человека, он сможет всего лишь изображать бедного и убогого человека, как мы» [14].Но то, что в природном порядке — народ, совокупность человечества, которое является чем-то большим, нежели сумма индивидуумов, то в христианском мире является сообществом святых, но в данном случае возникают реальные святые, названные и характерные. Для Пеги центром всего является образ Жанны Д’Арк, это уникальное сплетение Церкви и мира, религиозного и светского деяния, и именно потому, что она — «народ» — Пеги ей это приписывает с самого начала, — и потому, что она действует на основании всеобщей солидарности. За Жанной стоит «как ее учитель и образец» король Людовик, святой и государь, религиозный и светский крестоносец, который служил образцом и для сира Жуэна в его жизни и хронике. С этого момента Пеги нашел точный смысл своей миссии: «Совершенно в этом же смысле Жанна Д’Арк — мой образец, поскольку я решил посвятить все, что у меня есть, изображению этой великой святой, и Жуэн — мой учитель… В духовном смысле мое отношение к Жанне Д’Арк совершенно такое же, как у Жуэна к святому Людовику… Весь вопрос в нашей привязанности и верности этим великим образцам. Жуэн тоже был грешником. Но мы не требуем от него в этом отчета, нас интересует не это. Мы его спрашиваем о том, что он сделал из святого Людовика. Какой его портрет он нам оставил. Какую верность изображению он сохранил. Какую точность. Какой глубины изображения, воспроизведения он достиг» [15]
.