Она ежедневно приходила ко мне, чтобы развлекать меня, как она выражалась, но почти не разговаривала, так переполнена она была «чудом». Это событие взбудоражило ее до глубины души. У меня кружилась голова при мысли о том, как она иногда вдруг, без всяких видимых причин, смертельно бледнела под действием одного лишь воспоминания. В моем ослеплении я, может быть, наделал вещей, последствия которых переходили всякую границу.
И когда я вспомнил последние неясные слова Гиллеля и привел их в связь с этим, мороз пробежал у меня по коже.
Чистота намерений не могла служить мне извинением. Цель не оправдывает средства, это я знал.
Что, если стремление помочь было наружно чистым? Не скрывается ли в нем тайная ложь: себялюбивое, бессознательное желание наслаждаться ролью спасителя?
Я перестал понимать себя самого.
То, что я смотрел на Мириам слишком поверхностно, было несомненно.
Уже как дочь Гиллеля, она должна была быть не такой, как другие девушки.
И как посмел я глупо вторгнуться в ее внутренний мир, который возвышался над моим, как небо над землей?
Уже самые черты ее лица, гораздо более напоминавшие — только несколько одухотвореннее — эпоху шестой египетской династии, чем наши дни, с их рассудочными типами, — должны были предостеречь меня от этого.
«Внешность обманывает не только круглого дурака», — читал я где-то однажды. Как верно! Как верно!
Мы с Мириам были теперь друзьями, не признаться ли ей, что это я тайком каждый день вкладывал ей в хлеб дукат?
Удар был бы слишком внезапным. Оглушил бы ее.
На это я не мог решиться — надо было действовать осторожнее.
Смягчить как-нибудь чудо? Вместо того чтобы всовывать монету в хлеб, класть ее на лестницу, чтобы она должна была найти ее, когда откроет дверь, и так далее? Можно придумать что-нибудь новое, менее разительное, путь, который мало-помалу вернул бы ее от чудесного к будничному, утешал я себя.
Да! Это самое правильное.
Или разрубить узел. Признаться ее отцу и просить совета?
Краска стыда бросилась мне в лицо. Этот шаг я успею сделать, когда все остальные средства окажутся негодными.
Но немедленно приступить к делу, не терять ни минуты времени!
Мне пришла в голову мысль: надо заставить Мириам сделать что-нибудь совсем необычное — вывести ее на несколько часов из привычной обстановки, дать ей новые впечатления.
Взять экипаж и поехать покататься с ней. Кто узнает нас, если мы поедем не еврейским кварталом?
Может быть, ее заинтересует обвалившийся мост?
Пусть поедет с ней старик Цвак или кто-нибудь из подруг, если она найдет неудобным поехать со мной.
Я твердо решил не принимать никаких возражений.
………………………….
На пороге я чуть не сбил с ног кого-то.
Вассертрум!
Он, очевидно, подсматривал в замочную скважину, потому что он стоял согнувшись, когда я наскочил на него.
— Вы ко мне? — неприязненно спросил я.
Он пробормотал в извинение несколько слов на своем невозможном жаргоне и ответил утвердительно.
Я попросил его войти и сесть, но он остановился у стола и начал нервно теребить поля своей шляпы. В его лице и в каждом движении его сквозила глубокая враждебность, которую он напрасно старался скрыть.
Никогда еще не видал я этого человека в такой непосредственной близости. В нем отталкивало не ужасное уродство, а что-то другое, неуловимое. Уродство же собственно настраивало меня даже сочувственно: он представлялся мне созданием, которому при его рождении сама природа с отвращением и яростью наступила на лицо.
«Кровь», — как удачно определил Харусек.
Я невольно вытер руку, которую он пожал мне, входя в комнату.
Я сделал это совершенно незаметно, но он, по-видимому, это почувствовал. С усилием подавил он в себе выражение ненависти.
— Красиво у вас, — запинаясь, начал он, наконец поняв, что я не окажу ему любезности, начав разговор.
В противоречии со своими собственными словами, он закрыл глаза, чтобы не встретиться с моими. Не думал ли он, может быть, придать этим своему лицу невинное выражение?
Ясно чувствовалось, какого труда стоило ему говорить по-немецки.
Я не считал себя обязанным отвечать и ждал, что он скажет дальше.
В смущении он дотронулся до напильника. Бог знает почему, с посещения Харусека он все еще лежал на столе. Но Вассертрум оттолкнулся от него вдруг, точно укушенный змеей. Меня поразила его инстинктивная душевная чуткость.
— Конечно, понятно. Это нужно для дела, чтобы было так красиво, — подыскал он слова, — когда бывают такие важные посетители. — Он открыл было глаза, чтоб посмотреть, какое впечатление он произвел на меня, но, очевидно, счел это преждевременным и снова закрыл.
Я решил сразу прижать его к стене:
— Вы разумеете даму, которая недавно заезжала сюда? Скажите прямо, к чему вы клоните?
Он секунду медлил, затем стремительно схватил меня за локоть и повлек к окну.
Странное, ничем не объяснимое поведение его напомнило мне, как он несколько дней тому назад втащил к себе глухонемого Яромира.
Кривыми пальцами он держал передо мной какой-то блестящий предмет.
— Как вы думаете, господин Пернат? Можно с этим что-нибудь сделать?