— Нельзя ли открыть здесь окно? — бросил я в отчаянии вопрос в темноту. При этом я испугался моего собственного голоса.
— Нельзя, — раздался угрюмый ответ с одного из мешков.
Я все же стал шарить рукой вдоль стены: на высоте груди торчала доска… две кружки… корки хлеба.
Я с трудом вскарабкался на доску, ухватился за прутья решетки и прижался лицом к оконным щелям, чтоб вдохнуть хоть немного свежего воздуха.
………………………….
Так я стоял, пока у меня не задрожали колени. Однообразный черно-серый ночной туман расстилался перед глазами.
Холодные прутья решетки запотели.
Очевидно, скоро полночь.
Я услышал позади храпение. Только один из арестантов не мог заснуть, по-видимому, он метался на соломе и время от времени тихо стонал.
Придет ли наконец утро?! Вот. Бьют часы.
Я считал дрожащими губами.
— Раз, два, три! — Слава Богу, еще несколько часов, и начнет светать. Часы продолжали бить.
— Четыре? Пять? — Пот выступил у меня на лбу. — Шесть… Семь!!! — Было только
Только час прошел с тех пор, как я слышал бой городских часов в последний раз.
………………………….
Постепенно мои мысли стали проясняться.
Вассертрум подсунул мне часы исчезнувшего Цоттманна, чтобы навести на меня подозрение в убийстве. Значит, очевидно, он сам убийца; в противном случае откуда бы у него были эти часы? Если бы он нашел где-нибудь труп и только ограбил его, он бы, без сомнения, потребовал тысячу гульденов награды, объявленной за обнаружение пропавшего без вести. Этого не могло быть: объявления еще до сих пор висят на всех углах, я ясно видел их по дороге в тюрьму…
Старьевщик донес на меня — это было очевидно.
Ясно было одно: в том, что касалось Ангелины, он был заодно с советником полиции. Иначе к чему был допрос о Савиоли.
С другой стороны, из этого вытекало, что Вассертрум еще не имел в руках писем Ангелины.
Я задумался…
Вдруг все стало для меня так ужасающе ясно, как будто произошло при мне.
Да, только так могло быть: Вассертрум, обыскивая мою комнату вместе с полицейскими, тихонько присвоил себе мою железную шкатулку, подозревая в ней доказательства… но он не мог ее тотчас же открыть, потому что ключ был при мне, и… может быть, как раз в эту минуту он взламывает ее в своей берлоге.
В безумном отчаянии рвал я железную решетку, видел Вассертрума перед собой, видел, как он роется в письмах Ангелины…
Ах, если бы я мог заблаговременно известить Харусека, чтобы он, по крайней мере, мог предупредить Савиоли.
На мгновение я предался надежде, что известие о моем аресте облетит еврейский квартал, и я уповал на Харусека, как на ангела-спасителя. Старьевщик не спасется от его чертовской хитрости. Харусек уже сказал однажды: «Я его схвачу за горло как раз в тот момент, когда он захочет убить доктора Савиоли».
Но в следующую минуту я снова отбросил все это, меня охватил дикий ужас: что, если Харусек придет слишком поздно?
Тогда Ангелина пропала…
Я до крови кусал себе губы, сердце разрывалось у меня от отчаяния, что я тогда же немедленно не сжег писем… я давал себе клятву уничтожить Вассертрума, как только окажусь на свободе.
Умереть от собственной руки или на виселице — какая разница?
В том, что следователь поверит мне, когда я ему правдиво расскажу всю историю с часами, расскажу ему об угрозах Вассертрума, — в этом я не сомневался.
Без сомнения, завтра я уже буду на свободе, по меньшей мере заставлю арестовать по подозрению в убийстве и Вассертрума.
Я считал часы, молился, чтобы они скорее прошли, смотрел в черную мглу.
После невыразимо долгих часов стало наконец светать; сначала мутным пятном, потом все яснее и яснее стало выделяться из тумана медное огромное лицо: циферблат старинных башенных часов.
Вскоре пробило пять.
Я слышал, как проснулись арестанты и, зевая, стали беседовать по-чешски.
Один голос показался мне знакомым, я обернулся, спустился с доски и увидел против себя рябого Лойзу на нарах. Он сидел и удивленно смотрел на меня.
Остальные арестанты были парни с нахальными лицами; они оглядывали меня пренебрежительно.
«Контрабандист? Что?» — спросил один другого вполголоса, толкнув его локтем.
Тот презрительно пробормотал что-то, порылся в своем мешке, вытащил оттуда кусок черной бумаги и положил на пол.
Затем полил его водой из кувшина, стал на колени и, смотрясь в свое отражение, стал причесываться пальцами.
Затем с заботливой осторожностью высушил бумагу и снова спрятал ее в мешок.
— Пан Пернат, пан Пернат! — непрерывно шептал Лойза, вытаращив на меня глаза, как будто перед ним было привидение.
— Товарищи знают друг друга, как погляжу, — с удивлением сказал, заметив это, непричесанный, на невозможном говоре чешского венца, причем он отвесил мне иронический полупоклон. — Разрешите представиться: меня зовут Воссатка, Черный Воссатка… Поджог… — с гордостью прибавил он, одной октавой ниже.
Причесавшийся сплюнул, одну минуту презрительно посмотрел на меня, ткнул себя пальцем в грудь и сказал кратко:
— Грабеж…
Я молчал.
— Ну а вы-то по какому делу сюда попали, господин граф? — спросил венец после паузы.