– Пусти, отче! Пусти, я сам, – Григорий опёрся на плечо Васьки и, окинув взглядом сизо-чёрное полчище деревьев на том берегу, словно спешившее на его защиту, во всю грудь вздохнул и, шатаясь, побрёл к дому.
– К подвигу, сыне, готовься. К священному очищению, – напутствовал его Иона, дивясь, что тщедушный, с виду лёгкий Григорий оказался ему не по силам. «Четыре пуда ношу годами... А в ем велик ли вес, и не взнял... Старею...»
Григорий не слышал его, не оглядывался, снял руку с Васькиного плеча. Теперь уж Васька держался за его локоть.
– Снег-то кончился... Шибкий был снег, – сказал он дяде.
Небо раздвинулось, хотя вдали, за рекою, ещё падали снежные лопухи. А над острогом, над домом Отласов кроваво-красное выкатилось солнце и, взглянув на него, Григорий непобедимо улыбнулся.
– Ништо, Василко, ништо! Мы Отласы... Слышь?
– Я, дядя Гриша, его... я его устерегу! – горячо, клятвенно обещал Васька. Может, впервые в нём проснулся мужчина, мститель.
До Покрова дожили. Поутру, в сутеми, сели за стол, огня не тратили. Хватало света от избной печки. Из красного зева её слышался треск жарко горящих берёзовых дров, долетали отблески красного пламени. Весело ли, горько ли кричали о чём-то поленья – людям казалось: весело. Стешка сидела в углу под божницей – слева Васька, справа Григорий, – хмурила брови. Фетинья была с ней медово ласкова, металась кошкой из кути в сени, из сеней в подпол или в кладовку и Ефросинью гнала прочь:
– Сиди, тётенька! Токо мешаешь. Одна-то я скорей справлюсь.
Наставила соленьев – грибов, капусты, мочёной брусники, зачерпнула туес бражки. На середине стола чернела жарёха, в которой розовел хрустящей корочкой гусь. Григорий с Васькой оторвали по лапке, налила щедро им браги, себе и бабам плеснула помалу.
– С праздничком, что ль? Сидите как мёртвые. – Чокнулась со всеми, приняла первой.
Григорий пригубил, вяло повёл глазами. Васька, опорожнив посудинку, лихо опрокинул её вверх дном.
– Вот это казак! – похвалила Фетинья. И тут же неосторожно вырвалось: – не в тятю родимого удался...
– Тятю не трожь! – ощетинился Васька, и показная Фетиньина бодрость угасла.
«Вот и этот от рук отбился... одна я осталась. Все тут чужие».
Григорий без аппетита жевал мясо, запивал соком брусничным, далёкий от всех, думал о чём-то своём. В окно сочился серый утренний сумрак.
– Тоска какая! – вздохнула Фетинья и налила опять браги. – Вы ровно воды в рот набрали. Плясать, петь надо. Праздник же...
– Гарусов-то – он тебе! – напомнила о вчерашнем Ефросинья.
Григорий покраснел, кость из руки выпала. Менее всего он хотел бы слышать об этом сейчас, когда рядом сидела Стешка. В их отношениях после ухода Володея вплелась нить отчуждения. При нём Григорий смотрел на неё как на красивую и очень редкую икону, любовался ею и не скрывал своего восхищения. И всё же он никогда не посмел бы признаться, что видит в ней не просто родню, а единственную женщину, недоступную и оттого ещё более желанную. Неиспорченной душою своей он стремился к Стешке, любил её, но если б ему сказали об этом, – он не поверил бы, что любит в ней не родственницу, не жену брата, а нечто иное. И это осторожное, нежное отношение он хранил и нёс в себе давно. И теперь к этому тайному примешивалась нестерпимая боль позора и унижения.
Васька раззвонил всем домашним, что Григория высекли и что он не просил пощады, не кричал под розгами, как многие, напротив, встав, проклинал Гарусова, грозя ему страшными карами.
– И я заступался... хотел бить их, да не пустили...
Ночью, лёжа на животе, Григорий глядел перед собой остекленевшими глазами и вслушивался в стук собственного сердца. Оно стучало часто и звонко, словно весенняя капель. В избу вползала равнодушная ночь, не оставляя ни единого светлого пятнышка.
Кровать за занавесью скрипнула, и лёгкая, почти неслышная скользнула тень. Села на край его лежанки.
– Не убивайся, Гриша! – шепнула Стешка и мягкой ладонью коснулась его мокрой щеки. – Не твой позор... ихний! Звери они... изуверы!
Григорий припал губами к горячей её ладошке, глухо всхлипнул и, отведя лицо, накрепко закусил подушку, чтоб заглушить подкативший к горлу неистовый крик.
-Помереть бы, – сказал, проплакавшись. Голос звучал глухо, словно на голове была корчага. И мир вокруг был глух и безжизнен. Только он да Стешка во всём огромном мире. Все прочие – люди, звери, лес, ветер, недавно визжавший, – вымерли. И если б мёртвая эта тишина властвовала вчера, позавчера, тысячу лет назад и если б рядом всегда сидела Стешка, ласковая, добрая, нестерпимо желанная, Григорий вскочил бы сейчас и бесстрашно бросил вызов будущему и всему злу, которое есть и будет. Она родила бы ему... она родила бы... Володеева сына... Он стукнул себя кулаком в губы.
– Полно, Гринюшка, полно, голубь! А как баб бьют, – им не совестно, не больно? И больно, и совестно, Гриша. Мужья бьют, власти изгаляются. А женятся как, Гриша? Приглянулась – взял... богат – купил... Иван, брат твой, на Фетинье эдак женился. Сама вечор сказывала. И мы, бабы, всё терпим. Это мне повезло... люблю Володея...
– Люби-ишь?!