Изредка крестьяне давали им немного поесть, иногда им удавалось украдкой прихватить что-нибудь съестное. Идея Стеклянного Глаза, подобно молнии озарившая его в пивной, — выпрашивать еду для собаки и вылавливать все подходящее для себя, — часто помогала утолять жесточайший голод.
Рюкзаки, два пальто и жилеты давно были проданы, подметки протерты, бороды отросли и свалялись, лица осунулись, а костюмы, мокшие под дождями и высыхавшие на теле, висели грязными затвердевшими тряпками на исхудавших людях, согнувшихся под бременем нужды и безнадежности. Уже не раз испытывали они муки голода, ослабели и валились с ног, ступни их покрылись волдырями.
Чаще всего они брели молча, говорить им было не о чем. Но так как они не переставали бороться, то по глазам можно было прочесть все величие их одиссеи. Встречные, отшатываясь, смотрели им вслед; они не обращали ни на кого внимания и, полные безысходного отчаяния, продолжали идти к Гамбургу.
Только в начале осени, когда созрели плоды — хлеб был уже убран и обмолочен, — им стало немного легче.
Ночи заметно похолодали, и никогда нельзя было знать наперед, найдут ли они удобный ночлег. Поэтому очень часто они ложились ранним вечером, как только подвертывалось подходящее местечко. Как-то раз из-за этого все трое чуть не погибли.
Несколько мальчишек из близлежащего городка, ловившие на жнивье мышей, подожгли одновременно в нескольких местах огромный стог соломы и спрятались в придорожной канаве, чтобы насладиться зрелищем.
Пламя мгновенно охватило стог и разлилось морем огня. И тут-то издалека, где он рыскал в поисках пищи, примчался Барашек. Его лай звучал, как протяжный стон раненого человека. Отпугиваемая жаром, отчаянно лая, собака все прыгала и прыгала на огонь. Наконец, бросившись в пламя, она пробралась к хозяевам. Они уже проснулись от похрустывавшего вокруг них жара и, ругаясь, выскочили из стога.
И тут портной не удержался, чтобы не сказать:
— Теперь все было бы кончено, теперь нам было бы хорошо.
И даже секретарь подумал то же самое. Стеклянный Глаз сказал только:
— Барашек.
Они подошли к пустому саду у какого-то трактира и сели за столик, самый отдаленный от дома. Уже несколько месяцев они не сидели на стульях. Кельнер не показывался. Но это было как раз то, что нужно.
Секретарь унылой походкой побрел дальше вдоль изгороди, за которой были расположены конюшни и хозяйственные постройки. Перед двухсотлетней, старинной, в три метра высоты, садовой решеткой ручной ковки он остановился. В глубине огромного парка возвышался, сверкая ярко-желтыми красками, замок благородного стиля барокко.
Отец двух юных девушек, игравших неподалеку в теннис, сидел на судейской вышке, а у решетки, в полуметре от секретаря, расположился голубоглазый бритый господин лет шестидесяти, читавший английскую газету.
Через решетку перелетел мяч, секретарь швырнул его обратно, отец с судейской вышки в знак благодарности помахал рукой.
Англичанин, владелец нескольких лондонских газет, поднял глаза и, вначале недоумевая, а затем испытующе и с интересом, рассматривал секретаря, как если бы перед ним был дикий зверь в клетке зоопарка.
Секретарь выглядел одичавшим, — много раз вымокшая одежда облегала тело грязной коркой, борода и усы, сквозь которые сейчас светилась смущенная улыбка, свалялись. Но его глаза, в которых трагически переплелись нужда и благородство, несколько секунд спокойно смотрели в глаза англичанину. Два мира смотрели друг на друга.
— Кто вы такой?
Еще до того как секретарь успел ответить, из-за кустов на песчаной дорожке появился ливрейный лакей и, кланяясь, подошел к англичанину.
— Кельнер из «Золотого гуся» просит, сударь, разрешения поговорить с вами.
Англичанин обернулся и закричал с необъяснимой яростью:
— Да оставит он меня, наконец, в покое или нет!
Лакей поспешно исчез, а хозяин замка, рассерженный, что его гостя потревожили, быстро спустился с судейской вышки. Англичанин, сорок лет назад учившийся в Германии, рассказал ему, что вчера, когда он прогуливался по городку, ему вдруг захотелось франкфуртских сосисок с хреном и он зашел в трактир «Золотой гусь».
Секретарь, стоявший совсем близко у решетки, жадно слушал.
Англичанину понравился какой-то жест кельнера. В порыве мимолетного человеколюбия, вызванного смесью сентиментальных воспоминаний юности и удовлетворения от неожиданного удовольствия, он заплатил за сосиски стофунтовой банкнотой и ушел. Десять секунд спустя, на улице, он и думать забыл о сосисках, юношеских воспоминаниях, кельнере и стофунтовой банкноте.
Не успел англичанин окончить свой рассказ, как опять появился лакей и, заикаясь от страха, доложил, что кельнер не хочет уходить.
В эту минуту и сам кельнер предстал перед англичанином. Сияя от сознания собственной честности и восхищенный самим собой, он представлял себе, какое прекрасное впечатление произведет его поступок; торжествующе улыбаясь, он произнес:
— Произошла, очевидно, ошибка. Вы, вероятно…
— Сколько стоят сосиски?
— Восемьдесят пять пфеннигов.