Но почему же это произошло? Почему творческий разум осиливает и убивает птицу – вестника, хотящего спасти душу? Что за раздвоение? Или безгрешное, божественное возможно только в эмпиреях, в небесном далеке, а приближаясь к земле, воплощаясь, обязательно должно или погибнуть или стать тусклым, грешным, как все земное?
Вечная двойственность, вечная «сложность», которую так хочется устранить автору статьи «Нет худа без добра». Есть сложный человек, в котором уживаются худо и добро. Есть сложный человек, в котором уживаются свободная птица и убивающий ее охотник; сложный человек, в котором уживаются высокое и низкое, гармония и хаос, красота и, подчас, пошлость.
Правда, подобная «сложность» у художников совершенно узаконена и принята, и против нее даже опасно высказываться. Пожалуй, потребуется ничуть не меньше смелости, чем для того, чтобы выступить против «дружбы со злом». Обзовут ханжой. Может, даже смешают с морализаторством Сальери, посчитавшим, что убить Моцарта гораздо справедливее, чем терпеть его легкомыслие… Ну, считайте как угодно, но речь здесь, конечно, о другом…Вопрос о совмещении святой музыки (или святой поэзии) с отнюдь не святой жизнью – это вопрос о той же сложности и простоте. Человек, совмещающий это в себе, остается человеком «сложным». И если искать путей к простоте, то искать их надо во всех областях, плохо складывающихся друг с другом: добра и зла, красоты и безобразия, истины и лжи.
Пушкин двигался от сложности к простоте и подходил к ней все ближе и ближе. В конце жизни он поставил вопросы, на которые целый век (а может больше) отвечала великая русская литература, заслуженно названная святой. Это он, Пушкин, задумался о несовместимости гения и злодейства, подлости и государственного величия. Это он сказал, что одно пятнышко нечистой совести сводит на нет все добрые дела. Он осудил на великие муки Бориса Годунова и вдруг своим внезапным безмолвием (приписанным народу) остановил прямолинейных мстителей, зашедших слишком далеко.
Все не так просто, избави бог от прямолинейных упрощений! Но то движение от общепринятой «сложности», понятной всем, к неслыханной и непонятной людям простоте целого – это движение необходимо. И Пушкин, может быть, первый среди наших поэтов, кто это хорошо понимал.
Ведущие поэты и мыслители ХХ века заговорили о смерти поэзии после Аушвица (Освенцима). И поэзии, и богословия. Ольга Седакова страстно защищает поэзию от приговора Теодора Адорно, утверждавшего, что в мире, где нет предельных вещей, поэзия невозможна. Седакова думает, что поэзию приговаривают потому, что «сказано почти всё – кроме того, о чем не говорят из брезгливости и от стыда, или от скуки». Тут я просто развожу руками. Думаю, что сказано будет всё только тогда, когда перестанут расти деревья, цвести цветы, истощатся поцелуи и вообще кончится жизнь.
Разговор о смерти поэзии, как и о смерти богословия после Аушвица имеет единственный смысл: к поэзии и богословию предъявляются новые требования, а именно: требование выдержать взгляд смерти, ответить на тот ужас, который царит в мире. Это, как в книге Иова, где Бог отворачивается от богословов и говорит Сам со страданием без посредников.
Настоящая поэзия, может быть, имеет дело только с «предельными вещами», то есть с сутью жизни, а не с суетой. Известны хлесткие слова, которые сказал Блок Ахматовой: «Вы пишете так, как будто на вас смотрит мужчина, а нужно писать так, как будто на вас смотрит Бог» (передаю по памяти, но смысл точен). Отвлекаясь от того, насколько эти слова были справедливы или несправедливы по отношению к Ахматовой, я подчеркиваю только одно: нужно писать так, как будто на вас смотрит Бог
.Необходимо предстояние перед Богом, перед Сущим – сутью и смыслом жизни. Если в мире возможен Аушвиц, если мир занят суетой и не замечает предельных вещей, то поэзия должна ответить за это и на это. Вот в чем, по-моему, смысл разговоров о смерти поэзии. И такая постановка вопроса правильна и плодотворна.
Когда-то я считала, что в стихотворении Блока «Художник» – очень точное описание творческого процесса. Теперь для меня самое точное и глубокое описание творчества заключено в маленьком стихотворении в прозе Рабиндраната Тагора:
«Я погрузил сосуд своего сердца в молчание этого часа, и он наполнился песнями».
Самое главное в поэзии (и во всяком искусстве) не сама поэзия, не само искусство, а что-то большее, чем они. То, что является источником поэзии и источником самой жизни. И состояние, при котором осуществляется контакт с этим источником, то, что творится с душой в это время, куда важнее всего того, что может сотворить сам человек. Тот, кто погружал сосуд своего сердца в молчание этого часа, прежде очистил этот сосуд, ушел с поверхности в глубину. Он очистил свой слух и услышал в молчании что-то бесконечно важное – саму Реальность– то, что ЕСТЬ, в противовес тому, что КАЖЕТСЯ.