Может быть, все творчество Достоевского есть упорное, продиктованное насущнейшей необходимостью отыскивание Божьего следа, который вьется, петляет, ускользает. След силы, творящей жизнь. Но когда этот след находится, тогда как бы воссоединяется невидимый провод, включается ток и загорается свет, и тогда Федор Михайлович любит ближнего до самопожертвования, хочет у всех просить прощения и никого ни в чем не винит, кроме одного себя. Когда свет гаснет, начинаются логические выводы, поиски виноватого и доходит до того, что великий христианин Достоевский начинает пропагандировать войну как нравственное обновление. Но это тогда, когда он соскальзывает с Божьего следа, теряет его; когда прекращается созерцание и начинается придумывание. А созерцание глубинной красоты мира вызвало к жизни те самые знаменитые слова Достоевского, вложенные в уста князя Мышкина: «Мир красота спасет». Этот искаженный злобой и страданием мир можно доглядеть до его светящейся прекрасной сути. Суть эту видят сердцем. А красота, которую видят наши глаза, есть знак и образ этой великой внутренней красоты – величайшей Тайны, которая все время открывается нам и ждет, чтобы мы сами открылись Ей.
Красота имела великое значение и для другого нашего классика – Набокова. Кажется, он тоже мог бы, не задумываясь, сказать: «Мир красота спасет». Все его творчество есть внимание к красоте, удивительно тонкое чувство прекрасного, ощущение красоты чем-то самым главным в жизни. Однако Набоков совершенно не любил Достоевского, отталкивался от него. Свое ощущение Достоевского он высказывал примерно так: это человек, закрывшийся шторами от дневного света и днем жгущий настольную лампу. В устах Набокова это означает полное нежелание и неумение видеть мир.
Между тем, видят мир они оба, но видят его по-разному. В рассказе «Письмо в Россию» Набоков говорит обо всем, что попадается на глаза берлинской ночью: улицы, дома люди. Где-то далеко за городом, на православном кладбище, повесилась семидесятилетняя старушка. На могиле мужа, на надгробном кресте. Автора письма трогает и умиляет эта смерть. Особенно «таинственными и прелестными» кажутся ему серповидные маленькие, почти детские следы ее каблучков, оставленные в сырой земле…
Думается, что Достоевский увидел бы это по-другому. Наверно, сердце его кровоточило бы от этой смерти. Но можно смотреть по-разному. «Быть может, друг мой, я пишу это письмо, – говорит Набоков, – для того чтобы рассказать тебе об этой легкой и нежной смерти». И продолжает: «Слушай, я совершенно счастлив. Счастье мое – вызов. Блуждая по улицам и площадям, по набережным вдоль канала, рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы, я с гордостью несу свое необъяснимое счастье. Прокатят века, школьники будут скучать над историей наших потрясений, – все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется – в мокром отражении фонарей, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы, – во всем, чем Бог окружает так щедро наше одиночество».
Его делает счастливым наблюдение за всем окружающим – в том числе за аляповатыми витринами, за упитанной проституткой, зазывающей клиента, за домом, который ночью впускает одну за другой подобные пары, а днем притворяется обыкновенным добропорядочным жилищем. В чем же счастье автора письма? В том, что мир бесконечно многообразен, неисчерпаем в своем многообразии; в том, что этот неисчерпаемый мир тесно связан, переплетен с ним самим. И это усмиряет и расширяет его сердце. Еще чуть-чуть, и мы дойдем почти до тютчевского «все во мне и я во всем». К такому трепетному благоговейному чувству Набоков подходит вплотную в рассказе «Благость» – удивительном рассказе, в котором автор вылечивается от мучительной страсти, от замкнутости на себе, почувствовав красоту смирения, воплощенную в незаметной «коричневой старушке», продававшей видовые открытки у Бранденбургский ворот. Эта тихая красота как бы излучала свет. И в свете этом его капризная надменная возлюбленная показалась ему уродливой. Ее власть над ним кончилась. Он освободился. Он счастлив. Это новое мироощущение превратило непогоду в уют, невезение в благость.
В романе «Дар» красота тоже очень добра, благословенна. Виденье красоты так полно, ярко, что воистину может сделать человека счастливым. И тут вспоминается другая фраза Достоевского, вложенная в уста тоже князя Мышкина: «Как это можно видеть Дерево и не быть счастливым?» Как будто бы так близко! Братья родные… Я потому и рассматриваю этих писателей вместе, что их объединяет отношение к красоте, и кажется, что разделяет их какое-то наваждение. Но это не совсем так (а может и совсем не так). Тут есть глубокий, сущностный водораздел.
Набокову достаточно видеть. Аляповатые витрины и упитанная проститутка входят в общую картину мира. Они не отталкивают его. Важно видеть мир таким, каков он есть, видеть все, «чем Бог так щедро окружает наше одиночество».