Есть другой герой у Достоевского. Самый страшный из его героев – Ставрогин. Он совершает тот же грех, что и Гумперт, – соблазняет девочку, почти ребенка. Хотя все здесь разное. Матрёша и Лолита совершенно не похожи друг на друга. И мотивы греха совершенно разные. В одном случае – страсть, в другом – холодный интеллектуальный эксперимент. Ставрогин совмещает в душе своей два идеала, но без всякой борьбы света с тьмой. Идеал Мадонны и идеал содомский в нем сосуществовали на равных. В отличие от Мити светлый идеал не боролся и не победил в нем содомского начала. Он был ни холоден, ни горяч – ангел церкви Лаодикийской. Он не возненавидел свой грех, не отважился на покаяние и страдание. Но грех, разросшийся чудовищно, тоже перестал доставлять ему удовольствие. Жизнь оказалась совершенно бессмысленной, и он покончил все счеты с ней.
Созерцать душу Ставрогина куда страшнее, чем созерцать Гумперта. Это значит воистину пройти через ад, нарисовать этот ад в романе, как его рисуют на задней стене Храма. Без покаяния, полного – до преображения, выхода нет. Вот до чего досмотрелся Достоевский, вглядываясь во тьму ставрогинской души.
Нет, так всматриваться Набоков не хотел и не считал нужным. Есть у него очень странный и страшный, на мой взгляд, рассказ «Ultima Tule», где ему захотелось написать о мистическом опыте, опыте встречи с сутью жизни. Он поиграл с этой темой и – заигрался.
Вот уж где нет речи о несовместимости двух идеалов (Мадонны и содома)! Кто сказал, что только чистые сердцем узрят Бога?! Все это выдумка закрывшегося шторами от дневного света! Потрясший всю человеческую природу мистический опыт переживает в рассказе Набокова человек, только что пришедший из публичного дома, человек земной до кончиков ногтей. Каков этот опыт, мы не узнаем из рассказа. Всё – загадка. Но вот что интересно: оказывается, о том, что потрясло героя до нечеловеческого крика, можно рассказать словами. Герой не делает этого, чтобы не убить слабых людей. Один раз сделал и убил своего врача. Вот, оказывается, как – тайна, которую можно передать словами, как научный секрет какой-нибудь формулы атомной бомбы. Так почему же автор не раскрывает читателю секрета героя? Потому что это не мистика, а мистификация. И тут уже я чувствую того самого Набокова, который написал рассказ «Картофельный эльф».
Герой этого рассказа – фокусник столь искусный, что жена не может отличить, когда у него предсмертные судороги, а когда он имитирует их. Величайшее мастерство! Таким мастерством слова в совершенстве овладел Набоков. Гроссмейстер, гений слова, такой же, каким для шахмат был его Лужин (из романа «Защита Лужина»). И подобно Лужину, он защищается своим мастерством от жизни, от божественной задачи преображения души – от раскрытия ее божественной тайны, ее космической цельности.
Это самая трудная задача. И уклонение от нее – очень частое явление. Человеку легче заполнять свою жизнь каким бы то ни было частным делом, а не целым Богом. Довести свое дело до совершенного мастерства много легче, чем вместить в свою душу бесконечность и понять, что в Бесконечности параллельные сходятся. Добро, Красота и Истина там превращаются в одно.
Это и есть та неслыханная простота, о которой говорит Пастернак, понимая, что «она всего нужнее людям, но сложное понятней им». Сложное, т. е. множество отдельностей. Отдельно красота, отдельно добро, отдельно истина. Когда они становятся одним целым, в душе пробуждается Бог. С порывом к этому мы рождаемся. Но от порыва до воплощения – дорога величиной в жизнь, может быть, в вечную жизнь.
Мне довелось увидеть на телеэкране портрет молодого Набокова, и я была поражена этим лицом. Трепетным, светящимся, еще не обладающим никакой истиной, но всем собой тянущимся к ней. И я потянулась к нему с такой любовью… Так захотелось поверить, что это и есть настоящий Набоков. Автор «Дара», «Благости», «Озеро, облако, башня» и должен быть таким.
«Мы – гусеницы ангелов». Это написал Набоков. Значит чувствовал, что мы еще не совершились, что нас ждет преображение. Но что для этого надо? Только въедаться с краю в нежный лист, чувствуя его сладость? И все произойдет само собой? Царствие Божие вовсе не усилием берется? И не надо ни кровавого пота, ни того незабвенного, пронзившего сердце крика на кресте?..