Причина, по которой я нарушил свою политическую мимикрию, заключалась в торжественной речи, произнесенной мною однажды на тему партийной выдержки. В последние пять минут своего выступления я вдруг принялся импровизировать, а затем и вовсе философствовать. Кара последовала безотлагательно. Говоря о герое Фридрихе, которого я в глубине души всегда считал и продолжаю считать просто рисковым игроком, я завел речь о приеме deus ex machine [18]
, каковой неоднократно помогал Фридриху выбраться из «bredouille» [19],— надо признать, что само слово «bredouille» и впрямь звучит не слишком почтительно. Это еще как-то сошло мне с рук. Но то, что я выдал потом про «deus ex machina» вообще, про этого «бога из коробки», конкретно говоря, про то, что на такого бога нельзя рассчитывать ни в политике, ни в искусстве и вообще нигде, но что в тех случаях, когда он и на самом деле появляется — как главный приз для обитателя заднего двора, — отрицательные последствия по большей части превосходят положительные. Ибо лишь истинному герою дано схватиться за спасительную руку бога, не пострадав от божественной помощи. И этого хватило с лихвой. Личность, состряпавшая на меня донос, судя по всему, была не из рядовых.Еще во время поездки по чрезвычайно сложному маршруту в лагерь, название которого мне до тех пор вообще не доводилось слышать и который располагался где-то на Востоке, я питал дурацкую надежду, что вот-вот случится нечто особенное, например, что вдруг кончится война или что чиновник в партикулярном платье, весь первый день пути сопровождавший меня, вдруг скажет: «Ну, господин профессор, пошутили и будет! Мы просто хотели хорошенько вас припугнуть. А теперь поезжайте домой и возвращайтесь к своей науке!» Или, скажем, мужчина вполне безобидного вида, выглядевший как и все остальные пассажиры, вдруг встанет, направится в туалет, а проходя мимо, шепнет мне: «Сматываться на ближайшей остановке! Я и сам из Сопротивления!»
Но за этим последовала пересадка в товарный вагон, в вагон для скота, к остальным арестантам. Лишь когда я поставил ногу на соломенную подстилку вагона, осторожно, чтобы ни на кого не наступить, лишь когда меня окутал запах человеческого хлева, когда щелкнула задвигаемая дверь вагона, я осознал то, чего опасался, как свою судьбу. Но как можно было понять, что судьба эта уготована мне государством, иными словами, объективным разумом? Я ведь не был врагом государства. Я хоть и презирал современное государство в формах его проявления, но презирал весьма осторожно, про себя, в укромном приюте своих мыслей. И даже когда я уже облачился в полосатую робу и деревянные башмаки, когда я мерз ночью и днем, особенно мерзла спина между лопатками и еще пальцы ног, когда голод ворочал у меня в желудке свой холодный гравий, когда я, если мимо меня проходил охранник в черном, словно избитый мальчишка втягивал голову в плечи, да, да, даже и в ту пору я все еще пытался рассматривать это государство, которое низвело меня до уровня вещи, глазами философа. Свойства его, правда, были извращены, но по сути оно оставалось государством от государства. И каждое государство походило на природу в том смысле, что жертвовало отдельным ради целого.
Самое прискорбное для меня в ходе первых недель: у меня больше не было родины. Говоря «родина», я подразумеваю утрату всего того, что определяет противоречие между «Здесь» и «Там», противоречие между близью и далью, между знакомым, привычным, надежным и предельно чуждым и опасным. Всего острей я страдал от отсутствия рабочей комнаты, основополагающих привычек, сада, собаки, голоса приходящей прислуги, почтальона — даже ванной комнаты и того известного кабинета задумчивости, который принадлежал мне одному. Я пытался выстроить у себя внутри утраченное «Здесь», короче, вспоминал своих близких, свою жену, погибшую во время воздушного налета, двух сыновей, которые были на фронте, дочь, которая сбежала из дому с таким вот денди в мундире с черепом, с таким долговязым, белокурым красавчиком, который мнил, что может объединить в себе решительно все: жестокость с благородством, христианством, ну и всем тем, что я видел вокруг. Потом, однако, я заметил, что воспоминание о дорогих моему сердцу людях делает меня еще более одиноким, мое новое «Здесь» еще более лишенным корней. И тогда я попробовал забыть.