В этот августовский день, когда она вслед за Нарни поднималась на Монте Випери, слова из писем пронизывали ее сердце, как пламя пронизывает дерево, как падающие солнечные лучи — сверкающий камень. И она повторяла шепотом его слова: «Солнце спалило скалы моей жизни» или «Ступни мои, как и мое сердце, изранены от нескончаемых поездок туда и обратно». Постепенно она начала понимать, что, когда Пьерино писал ей, он стремился не только творить стихи, но одновременно и зашифровать свои сообщения, чтобы третье лицо могло понять его мысли лишь если перед тем оно благодаря предшествующим письмам уловило взаимосвязь между этими строками об израненных ступнях, цветах, камнях и мертвых змеях, кольцах с печаткой и сотне других предметов, даже между описаниями погоды и природы. Она скоро угадала его намерение сделать их переписку с помощью поэтических иероглифов недоступной для всех остальных, причем она не только поняла его язык, но вскоре и сама попыталась им пользоваться. И чем лучше ей удавалось выразить ему свои чувства в этой образной маскировке, тем решительней изгоняла она мир других людей из того пространства, где они оставались вдвоем с Пьерино, — целых пять лет такое блаженное, такое глубокое уединение! Она приложила немало усилий, чтобы в один прекрасный день почувствовать себя вполне созревшей для общения с Нарни. Полная сомнений стояла она перед зеркалом, находя свой нос слишком толстым, подбородок слишком круглым, лоб слишком грубым, глаза донельзя глупыми. Она изобрела прическу, благодаря которой ее лоб был с одной стороны наполовину закрыт; достигнув семнадцати лет, начала красить ресницы, но не сразу, а постепенно, чтобы никто не заметил. С той же целью, иными словами — чтобы выглядеть привлекательнее, она читала ночи напролет, а каждое письмо, адресованное Нарни, переписывала раз по десять, не меньше, после чего в нем возникали фразы, которые она и сама бы не могла разгадать: фразы должны быть надломаны, с трещинами, как местность после землетрясения, тон писем должен стать холодным, выгоревшим, призрачным. Чтобы Нарни сказал себе самому, сказал Пьерино: «О, эта норна, этот сосуд запечатанный! Мы должны открыться, Пьерино, должны выпустить ее на свободу!» Да, она обратилась для него в голос. Вот почему он и мог написать ей: «Голос, который возносит меня, как ветер возносит сокола!»
Вся в воспоминаниях о том времени, когда она была для Пьеро голосом и расселиной в скале, гнездовьем его одиночества, его Iris Germanica [27]
и небом за линией горизонта, Аня совсем забыла, продвигаясь сквозь шорох и хруст, что каждый шаг приближает ее к тому месту, где нечто, стоявшее между ней и Пьеро — возможно, это следовало назвать правдой? — ее поджидало. За пять лет, проведенных рядом с матерью, она выработала в себе способность пропускать мимо ушей тот определенный, нарушающий ее мечты внутренний голос. Тем более что за последние два года не проходило и недели, чтобы мать не подвергала ожесточенным нападкам ее несокрушимую веру в Пьеро, но Аня отгоняла все сомнения.А тут он вдруг объявился — однажды днем — однажды вечером — не в мае, как это было первый раз, а в июне, когда у нее день рождения, не в самый день рожденья, но почти в него — двадцатый день рождения! И вот когда она вбежала в дверь, словно несомая его голосом, он стоял, онемев от волнения, посреди комнаты, на том самом месте, где он тогда поймал ее в темноте и поцеловал. И она на глазах у матери и господина Шнидера из Милана просто упала ему на грудь и горько заплакала. А когда он сделал движение, чтобы заглянуть ей в глаза, она еще глубже зарыла свое лицо у него на груди, можно сказать, засунула голову ему под мышку, и все повторяла, все повторяла его имя и что теперь они всегда будут вместе, всегда, до самой смерти. Она еще услышала свой собственный голос, когда тот произносил: «До самой смерти», после чего от стыда перед матерью и спутником Нарни выскочила из комнаты, в ночь, но не так, как пять лет назад, она отнюдь не была растерянна, разве что от счастья. Она упала под одно из вишневых деревьев, в еще не скошенную, высокую траву, уловила сенной запах с почти убранных полей и рукой, хватающей звезды, ощупала мелкие, гладкие вишни, тогда как левая ее рука, словно призывая к спокойствию, лежала у нее на груди.
На другой день они проводили круглого, лысого господина Шнидера на миланский поезд, а восемь дней спустя они сели с Нарни в большую машину и тоже направились к югу. Впоследствии она так бы и не сумела объяснить, как они с Нарни, а прежде всего как Нарни с матерью обсудили этот, без сомнения, слишком поспешный отъезд. Потому что все восемь дней Аня проплясала, пролетала, проспотыкалась.