Даже и как писателю, я считаю необходимым, чтобы Вы несли с собой эти поэтические и русские образы хорошего пустынножительства. Вы, милый мой, так это хорошо поймете! А я, с моей стороны, верьте, где бы я ни был, никогда не забуду Вас и Вашего рыцарского, теплого, прекрасного сердца, скрытого под той шероховатой и угловатой оболочкой, в которую облекли Вас (я уверен, только временно) нигилизм, нужда, горе и… плохое общество, в котором Вы задыхались!
Я перед отъездом попрошу Ваших однофамильцев, братьев Соловьевых3
, познакомиться с Вами, дам Вам, уезжая, их адресы. Вы слышали – один из них молодой идеальный философ и очень уже влиятелен о сю пору, а другой тоже юный, но очень даровитый критик. Они Вам будут очень полезны. И Всеволод (критик) особенно, если только вы не подеретесь, ибо у него тоже характерец, едва-едва я лажу, я – укротитель разных тигров (как Вы сами раз сказали). <…> Дамам отборным рекомендовать Вас еще раненько, по совести. Это будет выгоднее для Вас же после того, как Вы уже проникнетесь теми секретными постановлениями отца, которые еще впереди. Теперь некогда. Первое впечатление – важно. А нужно бы Вам быть поближе к тонким женщинам! <…>Публикуется по автографу (ГЛМ).
1
2
3
88. М. В. Леонтьевой
<…> В Петербурге я был 3½ суток на Масленице и вернулся вчера измученный. Едва-едва сегодня к вечеру отоспался и пришел в себя. Не то чтобы я был нездоров, но как-то ощущения эти уже слишком для меня сильны; встречи, споры, смех, движение и, наконец, дом Карцевых1
, из которого ни за что раньше 2-х часов ночи не вырвешься. А нервы этим так возбуждены, что сам я в 8 и даже в 7 просыпаюсь. Какая же возможность это долго выносить! Я приехал в Петербург в пятницу в 8-м часу и в 10-м был уже у них. К несчастью, гостей не было, а это хуже, потому что вся семья вместе. Она2 все та же; так же загадочна, хитра и ласкова, успела наговорить мне колкостей, надавать материнских наставлений, сказать: «А все-таки мне было без вас скучно… ужасно скучно!» А потом: «Ну, слава богу, – в Любани обдумали, и у вас теперь все прошло!» и даже успела дать мне долго, очень долго подержать и долго целовать свою красную руку… <…> Но я немного тяготился всем этим, и весь остальной день (от 4-х пополудни до 2-х часов ночи) я по их просьбе провел у них. Гостей опять не было, и мать, и братья до того мне мешали, что я был взбешен и 20 раз собирался уйти. Наконец, устроилось 2 разговора наедине – один с помощью арфы, от 9 до 10, до чая, а другой от двенадцати до 2-х ночи с помощью одного сборника в пользу бедных, где были разные стихи. Я несколько раз порывался уйти, но она не пускала, начинала доказывать, что все эти удаления в Любань – вздор и что я ничего там не напишу (до сих пор она была права) и денег истрачу много… <…>Я смеялся, но настоящего ей не сказал, что все это правда, но что в Любани я отдыхаю пуще всего от нее… <…>
Теперь 1-я неделя поста, и хотя я говеть буду позднее, но все-таки. Во всем есть хорошая и худая сторона. Во всем есть дьявол. Правда, моя музыка с ней не так опасна, как куди-3
новские рощи3
, но зато при этих серьезных и опасных делах было и горячее покаяние, была постоянная мысль о Боге, а здесь такая рассеянность мыслей, такая внешняя борьба, что ничему важному и спокойному или глубокому в сердце места не остается. Только и думаешь о том, когда же уйдет брат и когда мать удалится отдохнуть и т. п. <…>Ах, Маша! Маша! Сколько разных чувств и мыслей, а выразить тебе сотой доли не могу! Я очень, очень рад, что я имел твердость не уступить Ольге Карцевой, когда она убеждала меня остаться в Петербурге, и уехал сюда! Я так рад отрезвиться в одиночестве. Пойми ты это, мой друг. Вот о чем молись, Маша, сильно молись, чтобы я усерднее молился. А всякий раз, когда я «seul avec ma pensée»[28]
, как говорила дура miss Deriman4, так мне на Восток ехать не хочется, а хочется только в Оптину, и чтобы меня там телесно покоили, но духовно стирали бы и даже в Кудиново бы никогда не пускали. <…>Публикуется по копии (ЦГАЛИ).