(…) В Петербурге я был 3 1/2 суток на масленице и вернулся вчера измученный. Едва-едва сегодня к вечеру отоспался и пришел в себя. Не то чтобы я был нездоров, но как-то ощущения эти уже слишком для меня сильны; встречи, споры, смех, движение и, наконец, дом Карцевых[316]
, из которого ни за что раньше 2-х часов ночи не вырвешься. А нервы этим так возбуждены, что сам я в 8 и даже в 7 просыпаюсь. Какая же возможность это долго выносить! Я приехал в Петербург в пятницу в 8-м часу и в 10-м был уже у них. К несчастью, гостей не было, а это хуже, потому что вся семья вместе. Она[317] все та же; так же загадочна, хитра и ласкова, успела наговорить мне колкостей, надавать материнских наставлений, сказать: «А все-таки мне было без вас скучно… ужасно скучно!» А потом: «Ну, слава Богу, — в Любани обдумали, и у вас теперь все прошло!» и даже успела дать мне долго, очень долго подержать и долго целовать свою красную руку… (…) Но я немного тяготился всем этим, и весь остальной день (от 4-х пополудни до 2-х часов ночи) я по их просьбе провел у них. Гостей опять не было, и мать, и братья до того мне мешали, что я был взбешен и 20 раз собирался уйти. Наконец, устроилось 2 разговора наедине — один с помощью арфы, от 9 до 10, до чая, а другой от двенадцати до 2-х ночи с помощью одного сборника в пользу бедных, где были разные стихи. Я несколько раз порывался уйти, но она не пускала, начинала доказывать, что все эти удаления в Любань вздор и что я ничего там не напишу (до сих пор она была права) и денег истрачу много… (…)Я смеялся, но настоящего ей не сказал, что все это правда, но что в Любани я отдыхаю пуще всего от нее… (…)
Теперь 1-я неделя поста, и хотя я говеть буду позднее, но все-таки. Во всем есть хорошая и худая сторона. Во всем есть дьявол. Правда, моя музыка с ней не так опасна, как кудиновские рощи[318]
, но зато при этих серьезных и опасных делах было и горячее покаяние, была постоянная мысль о Боге, а здесь такая рассеянность мыслей, такая внешняя борьба, что ничему важному и спокойному или глубокому в сердце места не остается. Только и думаешь о том, когда же уйдет брат и когда мать удалится отдохнуть и т. п. (…)Ах, Маша! Маша! Сколько разных чувств и мыслей, а выразить тебе сотой доли не могу! Я очень, очень рад, что я имел твердость не уступить Ольге Карцевой, когда она убеждала меня остаться в Петербурге, и уехал сюда! Я так рад отрезвиться в одиночестве. Пойми ты это, мой друг. Вот о чем молись, Маша, сильно молись, чтобы я усерднее молился. А всякий раз, когда я «seul avec та pensee»[319]
, как говорила дура miss Deriman[320], так мне на Восток ехать не хочется, а хочется только в Оптину, и чтобы меня там телесно покоили, но духовно стирали бы и даже в Кудиново бы никогда не пускали. (…)Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
89. М. К. ОНУ. 4 марта 1878 г., Петербург