Не знаю: велика ли потеря для всех нас смерть Каткова? Нельзя, разумеется, не писать и не говорить публично, что утрата велика. Он был истинно великий человек, и слава его будет расти. Надо воздать ему должное. Но я спрашиваю у себя вот что: 1) Должны ли мы заботиться об укреплении православной Церкви, несмотря на та, что последние времена по всем признакам близки? Конечно, должны. Надо приготовить паству для последней борьбы. 2) Что важнее всего для этой цели? Важнее всего, чтобы учительствующая часть Церкви, т. е. иерархия православная, стояла в уровень века не только по учености, но и по воспитанию и по всему. Надо, чтобы, сверх того, у духовенства было больше самобытной власти. 3) Есть ли надежда на это? Есть. Церковь может жить (т. е. меняться) в частностях, оставаясь неподвижной в основах; на жизнь ее (земную) имеет большое влияние положение духовенства и другие исторические условия. Православная восточная церковь никогда еще не была централизована, а запрета ей быть таковою нигде нет. Взятие Царьграда даст возможность сосредоточить силу и власть иерархии, хотя бы и в форме менее единоличной, чем на Западе, а более соборной. 4) При чем же тут Катков? Он был жестокий противник этой централизации, в частных беседах упрекал меня и Филиппова за такое желание, а в печати молчал пока, ограничиваясь постоянной травлей греческого духовенства, которое при всех недостатках своих более нашего способно будет, по историческим привычкам своим, к властной роли. Он заранее очень обдуманно старался унизить его в глазах русских читателей. Поняли? (…)
Я, друг мой, верьте, понимаю Ваши чувства, столь благородные и искренние, и если бы мы были теперь вместе, я бы мог привести Вам из собственной жизни примеры той самой борьбы поэзии с моралью, о которой Вы говорите. Сознаюсь, у меня часто брала верх первая, не по недостатку естественной доброты и честности (они были сильны от природы во мне), а вследствие исключительно эстетического мировоззрения. Гёте[509]
, Байрон[510], Беранже[511], Пушкин, Батюшков[512], Лермонтов, самый этот теперь дряхлый Аф(анасий) Аф(анасьевич) Шеншин (Фет) и даже древние поэты, с духом которых я был знаком по переводам и критическим статьям, с этой стороны в высшей степени развратили меня. Да и почти все (самые лучшие именно) поэты — за исключением разве Шиллера[513] и Жуковского[514](надо христианину иметь смелость это сказать!) — глубокие развратители в эротическом отношении и в отношении гордости (Петр Евгеньевич[515] взбесился бы на меня за это, но ведь это правда — что делать!). И если, наконец, старее я стал (после 40 лет) предпочитать мораль поэзии, то этим я обязан, право, не годам (не верьте, что старость одна может морализировать, нередко, напротив того, она изощряет в разврате, примеров — даже исторических — бездна), не старости и болезням я обязан этим, но Афону, а потом Оптиной… Из человека с широко и разносторонне развитым воображением только поэзия религии может вытравить поэзию изящной безнравственности…Если я, по характеру несравненно более Вас легкомысленный, по первоначальным условиям общественным и семейным гораздо более Вас избалованный и развращенный, почувствовал наконец потребность более строгой морали, то тем более какая же возможность Вам забывать мораль, Вам, с Вашей серьезностью, с Вашей глубиной сердечной, при тех суровых требованиях, которые со стороны семейной с таких ранних лет предъявляет к Вам судьба! (…)
Знаете ли Вы, что я две самые лучшие свои вещи — роман и не-роман («Одиссея» и «Византизм и славянство») — написал после полутора года общения с афонскими монахами, чтения аскетических писателей и жесточайшей плотской и духовной борьбы с самим собою? (С ужасом и благодарностью я вспоминаю теперь об этих жестоких и возвышающих сердце временах!) Запаса живых впечатлений, мечты о роскоши житейской и т. п. молитва и строгость мировоззрения в молодом человеке и мирянине не убьют, — они только урегулируют их. Но надо доходить скорее до того, чтобы Иоанн Лествичник[516]
больше нравился, чем Ф. М. Достоевский… Нужно дожить, дорасти до действительного страха Божия, до страха почти животного[517] и самого простого перед учением церкви, до простой боязни согрешить… Я слыхал образованных людей, которые смеются над этим чувством (его во времена умной старины великие герои и богатыри не стыдились!), смеются и говорят: «Что это я буду, как дитя: Ах! Боженька за это камушком побьет!»… Да, побьет! И счастлив тот, кого побьет. Я — счастливый, а Фет — несчастный в своем атеистическом ослеплении! Или есть Бог личный, Бог живой, — или нет Его. А если есть, так куда же и Бисмарку, и Петру I, и кому бы то ни было меряться силами с Ним и перед лицом Его помнить о каком-то достоинстве человеческом! Ну, довольно, — Вы поняли меня. (…)