… Сегодня я послал Бертенсону телеграмму, чтоб высылали спешно,
В театре идут спектакли так: «Турандот» и «Перикола» — полно. «Анго» — уже не совсем, полно только по воскресеньям, «Эрик» — около 3/4
сбора, «Гибель “Надежды”» — чуть еще поменьше[531]. «Синюю птицу» Мчеделов готовит уже с месяц — со 2-й Студией, так как 1-я уклонилась[532].Во 2-й Студии раскол еще не изжит. Я уже вмешался в хозяйственную часть и
Таиров тоже пошел по линии веселости, поставил оперетку «Жирофле-Жирофля» — с успехом.
И Еврейский театр ставит оперетку[534].
Мне — хоть бросать!.. Впрочем, Луначарский одобряет, что академические театры пошли навстречу желаниям публики получить веселые спектакли и тем борются с дрянными театрами.
Я, вероятно, буду ставить «Лизистрату» Аристофана, для которой будут писать хоры, пляски и т. д.[535]
Обнимаю Вас.
Привет всем.
23-го декабря 1922 года
Во время пожара в дальних уборных наш инспектор театра, всеми нами любимый Федор Николаевич Михальский, своей предприимчивостью, энергией, мудростью, решимостью — {261}
проще сказать — талантливостью администратора, которого угрожающие обстоятельства застали врасплох, отстранил в театре панику, чем, может быть, спас много жизней.Я, как представитель театра, не могу не выразить ему самой искренней и горячей благодарности от всего Московского Художественного театра.
Надо отдать справедливость и всему техническому и служебному персоналу, который вел себя в эти тревожные минуты и часы без растерянности, мужественно, с полным сознанием огромнейшей ответственности.
В частности и в особенности должен поблагодарить еще всемерно помогавшего Ф. Н. Михальскому — Андрея Антоновича Рошета.
Николай Ефимович!
У меня есть подарок от Горького: пьеса «На дне» в богатом переплете из серебра и золота работы Хлебникова, в бюваре; на экземпляре надпись рукой Горького: «Половиной успеха этой пьесы я обязан Вашему уму и таланту, товарищ!»
Первые два акта Горький читал мне в Олеизе (в Крыму). Когда он кончил, я поехал к нему в Арзамас (раньше еще ездил в Нижний). Пьеса называлась «На дне жизни». Я телеграфировал ему (название он прислал после экземпляра) предложение отбросить последнее слово, он отвечал: «Вполне предоставляю вам».
На том, чтобы Луку играл Москвин, очень настаивал я. Как и на Качалове, в котором я чуял комика, почему еще перед Бароном дал роль комика в «Столпах»[538].
В Вашей статье верно рассказывается, что сначала пьеса ставилась в натуралистических тонах. Чрезвычайно. И с отступлениями вроде того, где, вместо солнечного дня — по автору, Станиславский делал дождливую ночь… Из Москвина, {262}
действительно, старались делать какого-то апостола, а Станиславский с презрением относился к Сатину в 4-м действии. Такое положение я застал, войдя в пьесу…Я думаю, что и Москвин и сам Станиславский не откажутся от того, что «тон» для Горького найден был мною. Как сейчас помню, в 3-м действии на монологах Москвина, а после в 4-м — на монологах Сатина. Подтверждают и Вишневский с Качаловым, каких усилий стоило мне вести Константина Сергеевича на «горьковский» или «босяцкий» романтизм, как я тогда окрестил. И К. С. только при возобновлении через несколько лет великолепно схватил этот романтизм.