удовлетворения которой мы не пойдем к проституткам, потому
что у нас есть товарищи.
Меньшинство же возражало, что этак совсем искоренятся
человеческие чувства, что у нас есть душа, которая требует. .
Тут поднялся крик и насмешливые вопли:
– До души договорились! Вот это здорово! Ай да молодцы!
«Мишка», а у тебя душа есть?
– У них душа стихов требует! – послышался насмешливый
голос.
– Хулиганы!..
– Лучше хулиганом быть, чем любовь разводить.
– Товарищи, прекратите! – кричал председатель, махая рукой
в ту сторону, где больше кричали, потом, нагнувшись к соседу с
правой стороны, который ему что-то говорил вполголоса, он
сказал: – Проголосуем организованным порядком. Артем,
вышвырни кошку. И заприте дверь совсем, не пускайте эту
стерву сюда.
При голосовании первого вопроса о виновности в
систематическом развращении факт доказанности вины признан
большинством голосов.
При голосовании об исключении некоторое незначительное
меньшинство было за оставление. По постановлению
большинства – исключен.
При голосовании о виновности Марии факт виновности
признан большинством голосов.
По четвертому пункту большинство стояло за оставление, но
с условием строгого внушения держать знамя пионера
незапятнанным.
Чугунов молча снял свой красный галстук, положил его на
стол и пошел из зала в своей накинутой на плечи куртке.
Человек 10 пионеров сорвались с места и, крича по адресу
оставшихся: «Хулиганы! обормоты» – пошли вон из зала за
Чугуновым.
Председатель взял красный галстук, свернул его, бросил в
корзину для сора.
И сказал: «Ушли, ну и черт с вами».
288
Право на жизнь, или проблема беспартийности
I
«Если ты до сих пор существуешь на свете, значит, ты
благополучно проскочил через революцию и теперь имеешь
право на жизнь, так сказать, за давностью лет...»
Так думал и неоднократно говорил себе в последнее время
беспартийный писатель Леонид Сергеевич Останкин.
Думал он так вплоть до того дня, когда в вагоне трамвая
столкнулся с одним из своих товарищей писателей, и тот
поторопился сообщить ему новость, которая и привела
впоследствии к трагической развязке.
В это роковое утро Останкин чувствовал себя особенно
хорошо. Он сидел в сквере и ждал трамвая, чтобы ехать в свою
редакцию. Весеннее солнце, весенние легкие костюмы, женские
лица – все это давало ощущение радости и легкости
наладившейся жизни.
Сам он был одет в синюю блузу с отглаженными
складочками, из хорошего дорогого материала, без воротника, а
с вырезом, из которого виднелась чуть-чуть сорочка и мягкий
воротник с галстучком в виде черного бантика.
Желтые туфли необыкновенно шли к синему, в особенности,
когда он садился и вздергивал на колене брюки повыше. Он
всегда их так вздергивал, чтобы видны были красивые модные
носки квадратиками.
Этот костюм давал ему реальное ощущение того, что жизнь
вошла наконец в спокойное русло, когда тебя уже никто не
остановит и не спросит, почему так хорошо одет и из какого ты
класса.
Если бы кто-нибудь спросил его, почему он таким щеголем
ходит, Леонид Останкин с удовольствием ответил бы ему давно
приготовленной на этот случай фразой:
– Я горжусь тем, что Республика Советов может так одевать
своих писателей.
И было даже досадно, что к нему никто с такой фразой не
обращался. А с другой стороны, если не обращались, то, значит,
жизнь действительно крепко вошла в берега. И бояться уже
нечего.
289
И только иногда у него мелькал испуг: вдруг что-нибудь
может пошатнуться,– переменится политика по отношению к
писателям или еще что-нибудь. Это жило в нем, как смутное
ожидание. Хотя и оно все слабее и слабее проявлялось, так как
никаких внешних толчков не было.
Но при малейшей тревоге у него все-таки каждый раз екало
сердце.
Останкин увидел подходивший трамвай, хотел было сесть,
но вовремя заметил тоже садившегося в трамвай знакомого
писателя, Ивана Гвоздева, который все жаловался, что его
«запечатывают», и имел привычку громко высказывать свои
жалобы на власть; если это было на улице или в трамвае, то на
него все оглядывались.
Поэтому Останкин сделал вид, что он опоздал сесть, и
поехал в следующем трамвае. Кроме боязни, что на них будут
оглядываться, когда Гвоздев начнет свои разговоры, у Останкина
было к нему какое-то неуловимое презрение, как к писателю,
печатавшемуся в более правых журналах. И хотя все журналы
были советские и издавались тем же правительством, все же
какие-то неуловимые оттенки правизны и левизны были. Они
угадывались верхним чутьем. И хотя Леонид Останкин был и
считал себя беспартийным, все же у него была внутренняя
мерка левизны и правизны. И было это презрение к тем, кому
приходилось печататься в правых журналах, какое бывает у