Вот видишь, сказал я себе самому, ты преисполнен добродетели и посылаешь за бельем батрачонка. Но добродетель тут ни при чем, виной всему старость.
Целый час я провозился с этой мыслью. Глупо полу чается — вечер на редкость погожий, и вдобавок воскресный, делать нечего, в людской — ни души. Скажете, старческая слабость? Да что ж я, и на холм не подни мусь, что ли?
Я сам пошел за бельем.
А в понедельник спозаранку заявился Ларс Фалькен берг и отозвал меня в сторону — как когда-то, и завел тот же разговор, что и когда-то: я вчера заходил к ним на вырубку, так чтоб это было в последний раз, по нятно?
— Чего ж не понять, раз это была последняя стирка,
— Стирка, стирка! Нешто я сам не мог за всю осень принести твою поганую рубашку?
— Я не хотел заговаривать с тобой о белье.
Интересно, какой дьявол нашептал ему об этой не винной прогулке? Не иначе сплетница Рагнхильд решила мне удружить, больше некому.
Случаю было угодно, чтобы и на этот раз Нильс ока зался поблизости. Он шел как ни в чем не бывало из кухни, а Ларс, едва его завидел, обрушил на него всю свою злость.
— Вот и второй красавец явился! — сказал Ларс. — Ух, глаза б мои не глядели.
— Ты что сказал? — спросил Нильс.
— А ты что сказал? — ответил Ларс. — Поди, подлечи язык, авось начнешь говорить поразборчивей.
Тогда Нильс остановился, чтобы узнать, в чем же все-таки дело.
— Не понимаю, о чем речь.
— Ты-то? Не понимаешь? Когда надо пахать под зябь, ты все понимаешь. А на мои слова у тебя умишка не хватает.
Тут Нильс впервые за все наше знакомство рассер дился. У него побелели щеки.
— Ну и болван же ты, Ларс, — ответил он. — Дер жал бы ты язык за зубами, оно бы лучше было.
— Это я-то болван, — взвился Ларс. — Ты слышишь, как он со мной заговорил! Обозвать меня болваном! — А сам весь побледнел от злости. — Я сколько ле т прора ботал в Эвребё и чуть что не каждый вечер пел госпо дам. А после меня пошли сплошные выкрутасы. Ты не бось помнишь, как здесь было при мне? — спросил он меня. — Тогда Ларс был на все руки, и работа у меня не стояла. Потом здесь полтора года прослужил Альберт. А уж потом явился Нильс. Нынче здесь только один разговор — вкалывай, паши да вывози навоз, что ночью, что днем, пока не высохнешь от такой жизни.
Мы с Нильсом не выдержали и расхохотались. Но Ларс ничуть этим не обиделся, он был скорее доволен, что умеет так рассмешить людей, и, сменивши гнев на милость, рассмеялся вместе с нами.
— Да, я все выкладываю как есть, — продолжал он. — И ежели бы ты порой не был вполне свойский па рень — не то чтобы свойский, а услужливый и обходи тельный на свой лад, конечно, ежели бы не это, уж тогда бы я…
— Чего тогда?
Ларс с каждой минутой приходил в более веселое расположение духа. Он со смехом отвечал:
— Тогда всыпал бы я тебе по первое число.
— А ну, пощупай мои мускулы, — сказал Нильс.
— Вы это о чем? — спросил подошедший капитан. Он уже встал, оказывается, хотя время было без ма лого шесть.
— Ни о чем, — в один голос ответили Ларс и Нильс.
— Как дела с запрудой? — спросил у меня капитан и, не дожидаясь ответа, обратился к Нильсу: — Пусть мальчик отвезет меня на станцию. Я еду в Христианию.
Мы с Гринхусеном ушли делать запруду. Ларс — рыть канаву, но какая-то неуловимая тень омрачила на ше настроение. Даже Гринхусен и тот сказал:
— Жалко, что капитан уезжает.
Я был того же мнения. Правда, может быть, капитан уезжает по делам, ведь ему надо продать лес и урожай. Хотя, с другой стороны, зачем ему понадоби лось уезжать в такую рань, раз к утреннему поезду он все равно не поспеет? А вдруг они снова поссорились и капитан спешит уехать, пока не встала фру?
Да, теперь они часто ссорились.
Опять дошло до того, что они почти не разговари вали друг с другом, а если им надо было перемолвиться несколькими словами, равнодушно отводили глаза в сторону. Случалось, конечно, что капитан глядел жене прямо в глаза и советовал ей прогуляться, пока стоит такая чудная погода, или, напротив, просил ее вернуться домой и поиграть немного на рояле, но это делалось главным образом для людей и ни для чего более.
Как это все печально!
Фру была кроткой и прекрасной, она часто стояла на крыльце и глядела на дальние холмы; у нее были тонкие черты лица и золотистые волосы. Уже сейчас она выглядела как молодая, нежная мать. Но, должно быть, она безмерно тосковала — ни гостей, ни веселья, ни шу ма, ни радости, одно только горе и стыд.