— Какое помогло! — опять оживляется Миша. — Тут что случилось-то! До обедни-то сегодня, на заре! Вышел это Илюха на двор, не умывшись как надо, налил себе стакан настойки. Выпил. Походил, посмотрел туда, сюда и на голубей. Потом пошел к колодцу умываться. Вдруг, слышим, бежит, ругается крепко и кричит, вбежал в сени, схватил четверть с настойкой, хлоп ее на двор о бревно! — сел на порог и заплакал, совсем как малый ребенок. Маменька к нему, а он протягивает ей ладонь, а на ладони лежит его хрящик из носа, чистенький, водой обмытый, а нос-то будто крыса обгрызла под самый корень, будто и не было у Ильи носа. Маменька даже закрестились от страха, заплакали — бедный, говорят, ты мой, жениться тебе теперь нельзя будет! И положили они его хрящик в жестянку, лучшая паюсная икра на крышке написано, у них там пуговицы, нитки, иголки и мелочь всякая нужная…
Склонив голову на грудь, подбородком подпершись, тихо дремлет Николай Иванович под Мишин рассказ.
“Притворяется или вправду?” — думает Миша и, тихонько забирая ноты, на цыпочках прокрадывается к большой открытой двери в первую комнату. Когда он входит в эту комнату, всегда ему кажется, что в туман попал: белесые полосатенькие чехлы на всем и обои, когда-то белые, да еще все в зеркалах, друг напротив друга стоящих, повторяется.
— Анна Николаевна, — тихонько кличет Миша свою крестную и, озираясь, ждет, пока она выйдет из своей двери, чуть горбясь, строгая, на Мишин взгляд красивая, на новую икону похожая, со сжатыми губами и круглыми глазами, с темноватым румянцем на щеках, старшая дочь Николая Ивановича, хозяйка в доме и в усадьбе управительница.
На балконе тихо дремлет Николай Иванович. Пчелы с жужжаньем кружатся над ним, большая крепкокрылая, прозрачно-белая бабочка громко бьется о заплатанное полотно. С мокрого полотенца стекают последние холодные капельки за спину Николаю Ивановичу. Грезится ему, что он молод, что он строит новый дом, высокий и прочный, и весело стучат топоры и молоты, и вот уж построен дом, смолисто пахнут бревенчатые стены, для особой красоты оставленные необитыми и запаклеванные с особой чистотой; новая мебель, пальмы, угощение, гости на новоселье приехали, суетится Николай Иванович, угощает, рассаживает и вдруг, подняв голову, видит, что крыши-то над его домом нет никакой, забыл он про крышу, а плотники негодные не напомнили, и все сейчас заметят это, и туча плывет над домом, сейчас дождь все зальет, вот уж падают за шею первые холодные капли…
— Стропила, стропила! — кричит Николай Иванович, но голоса нет, и никто не слышит. Благоухают бесчисленные уста пышного сиреневого цвета. Бабочка нашла пролет и мчится на волю. Пчелы жужжат в тяжкой тишине, упоившей воздух.
Озирается мутным взором Николай Иванович и, увидев над собой потолок, сразу просыпается.
“Побелить, побелить только надо, совсем еще крепкий”, — думает хозяйственно и успокоенно.
— Здравствуйте, барин! — вдруг раздается сзади над ним крепкий еще, старчески молодцеватый голос, едва ощутимо, сквозь толщу пьянства, разврата, лжи и многолетней подлости и непролазной грязи, напоминающий Мишин звонкий альт.
— Черт тебя возьми! — кричит в ответ ему Николай Иванович, привскакивая с испугу и хватаясь за сердце, застучавшее тяжело и больно: разве можно так подкрадываться! Воровать идешь, что ли!
Глядя с ощущением странного довольства в недалекой глубине своей, тут, где-то около кармана, на круто покрасневшую шею Сутулова, гость вкрадчиво отвечает:
— Нет, я не подкрадывался, а шел своим шагом и даже костыликом постукивал, чтоб вас не напугать, да вы были, видно, в своих мыслях и расслышать не могли. А воровством напрасно обижаете. За делом шел, правда, только не воровским. Своего нам не прожить, сами знаете. Зачем нам воровать? Кабы нищие были или в люди не вышедши!
— Когда идешь, иди вон той дорожкой, что прямо против меня, чтоб мне видно было, а то сзади…
— Понимаем-с, понимаем.
— Да за каким же, собственно, делом тащился ты сюда, по такой жаре, не мальчик ведь, мне, я думаю, ровесник…
— Да, барин! Мальчонками играли вместе… А пришел все по тому же делу, сами знаете.
Николай Иванович отлично знает это дело, по которому пришел Стоволосьев, но чтоб оттянуть неприятный разговор, притворяется, что не знает.
— Все на счет пруда вашего. Сдайте! — говорит Стоволосьев негромко и просяще. И, сказав самое главное, достает из рыжего картуза серый клетчатый платок, запятнанный нюхательным табаком, и, волнуясь, вытирает свое водянистое, одутловатое, лоснящееся лицо.
Сутулов смотрит в сад, поправляет и поглаживает скатерть на столе, у которого сидит, перевертывает полотенце у себя на голове и, как будто все-таки не получив ответа, вдруг рассердившись, спрашивает громко и решительно:
— По какому же делу ты пришел? За рощу что ли принес?
Бросив на него хищнически хитрый взгляд, Стоволосьев сгибается в поясе, насколько позволяет живот: